Знамя девятого полка
Шрифт:
Нидерштрее не смотрел в сторону солдата и как будто ничего не видел.
Третьяков вдруг почувствовал почти непреодолимое желание взять две папиросы – пожить еще хоть пять лишних минут.
Коротко усмехнувшись, он взял одну. Все время, пока он закуривал, солдат смотрел на его руки – руки были спокойны.
Нидерштрее, ни во что «е вмешиваясь и никого не замечая, точно он был один на всем берегу до самого Трондхейма, тоже достал из кармана портсигар.
Закурили они почти одновременно.
Кивнув, Третьяков возвратил солдату портсигар и зажигалку и, жадно
Затянувшись раза три подряд, он посмотрел на кончик папиросы – пепел уже подобрался к середине гильзы – жизни оставалось меньше чем на полпальца.
Комиссар затянулся еще раз во всю грудь и далеко в сторону отбросил окурок. Он был готов к последнему поединку.
Нидерштрее поправил портупею, встал прямо и побледнел.
– Ну, простите, русский! – быстро сказал он и уже другим голосом скомандовал:
– Группа, заряжай!
Третьяков, глубоко вздохнув, внимательным взглядом обвел лица шести человек, построенных перед ним.
Что-то все она делали до того, как надеть сплюснутые с боков казанки стальных шлемов? Ну, конечно же, не стригли купоны банковских акций – работали!
Слова комиссара взлетели точно ракета, далеко вперед освещающая местность, весь путь каждого из шести солдат. Это была высшая форма агитации – агитация смертью.
– Солдаты! От вас скрывают правду: под Москвой ваши войска разбиты. Ростов занят Красной Армией, – отчетливо сказал комиссар, и все даже не сразу и поняли, что говорит он на самом чистом немецком языке, так неожиданно и просто это было.
Стрелок Бертран Жуво, внезапно забыв о воинской дисциплине и о том, что команда заряжать уже подана, точно отброшенный словами русского, вздрогнул и опустил винтовку.
Третьяков стоял перед строем, под шестью дулами, с открытой грудью, с гривой седеющих волос, откинутых со лба, глядя в самую душу стрелка Бертрана Жуво. Бертран растерянно чертыхнулся.
А им сказали – пристрелить азиата! Опять вранье, вранье всюду.
Сам только что приказавший заряжать офицер, забыв следующую команду, стоял подавшись вперед к приговоренному, точно застигнутый на полпути чем-то очень стремительным, напряженно вслушиваясь в каждое его слово.
Русский сказал отчетливо и сурово, в полный голос:
– Скоро вы вспомните мои слова, солдаты, Расплата близится,– и замолчал, не опуская глаз перед дулами пяти направленных на него винтовок.
– Лейтенант, стреляйте, черт возьми! – наконец поняв, что происходит, завопил Дарлиц-Штубе.
Он звонко хлопал себя ладонями по ляжкам, по боку, по заднему карману брюк, разыскивая пистолет, а пистолета не было – редкий лодырь, он поленился, кроме фотоаппарата, тащить на ремне еще и тяжелый парабеллум.
Но на Нидерштрее словно напал столбняк, и он, вцепясь правой рукой в ремень портупеи,, молча смотрел на русского, подавленный и подчиненный его поразительным спокойствием.
Так вот, оказывается, как умирают герои!
А Третьяков, не сказав больше ни одного слова, продолжал стоять перед строем – прямой, непреклонный, презирающий своих убийц, он казался сильнее всех на этом пустынном, чужом и
для Нидерштрее и для Бертрана Жуво океанском берегу.Бертран Жуво, не отводя от смертника расширенных глаз, вздохнул прерывисто и глубоко.
Решительная складка прочертилась возле его плотно сжатого рта. С него хватит. Он сказал– стоп. Пусть палачествуют те, кто от этого что-либо имеют.
Винтовка стала такой тяжелой, что Бертран Жуво, вдруг сам удивясь, почему он не сделал этого раньше, попросту выронил ее.
Сухо хрустнул песок, и этот короткий стук брошенного оружия отдался в сердце Третьякова чем-то похожим на грохот близкого взрыва. Все было очень просто и ясно: стоявший на правом фланге молодой бледнолицый солдат, посланный привести в исполнение смертный приговор и минуту назад угостивший его папиросой, бросил винтовку. Мутно поблескивая затвором, лежала она на песке.
Лицо солдата – подвижное, худое и нервное лицо, никак не могущее принадлежать лавочнику или кулаку,– было решительно и бледно.
Обжигающая радость поднялась в сердце комиссара. То, во что он верил и чему служил всю свою жизнь, и здесь было сильнее звериных законов всех фашистских армий и лагерей.
Мир колючей проволоки давал трещину на его глазах. Вот он, первый штык, на шестом месяце войны воткнутый в землю фашистским солдатом. Если бы это узнали в землянках!
Нидерштрее, наконец придя в себя, шагнул к Бертрану Жуво и сказал тем же бесцветным и посторонним тоном, что и час назад в казарме:
– Дурак, подними винтовку. Ведь за это…– и осекся, опять переведя глаза «а Третьякова.
Молчаливый, гордый, он спокойно ждал смерти, и Юлиус Нидерштрее уже знал, что этот русский никогда не умрет в его памяти.
Дарлиц-Штубе, осмотрев брошенную эльзасцем винтовку, близоруко пригибая голову к самой земле, шарил по ней руками, для чего-то разыскивая отлетевшую в сторону обойму.
Чьи-то грузные шаги послышались за стенкой солдатского строя.
Третьяков даже не глянул на бегущего. Его последнее дело было сделано.
Человек за строем сдавленным от бешенства голосом выругался на бегу. В предельно напрягшейся тишине звонко и коротко щелкнул оттянутый ствол пистолета.
Глядя в остановившиеся от ужаса глаза Юлиуса Нидерштрее, из-за плеч правофлангового уже увидевшего того, кто пыхтя и ругаясь подбегал к месту казни, Третьяков стиснул зубы. Человек, тяжело дыша, остановился в двух шагах от него.
– Ну, прощай, моя зеленая, шумливая, веселая земля, сочиняй свои затейливые истории и крутись дальше без Андрея Третьякова?
Комиссара ударило в голову, обожгло, и засветившееся море разом стало вкось, как на падающей картинке.
…Строй стоял неподвижно. Пять винтовочных стволов – у ноги. Шестая винтовка лежала на песке, полированной щечкой магазинной коробки отражая зеленоватое потухшее небо.
Дарлиц-Штубе, опасливо косясь на мертвеца, держался в сторонке. Рука Юлиуса Нидерштрее в трубочку скатала ремень портупеи и казалась окаменевшей. Руммель еще задыхался.
– Вон из строя! Ты! Падаль! Два шага вперед! – голос гестаповца сорвался.