Знатный род Рамирес
Шрифт:
Но на дворе стоял июнь, сияла полная луна, и Гонсало передумал: было бы просто грешно не использовать летний пейзаж, шелест листвы, и вообще все, чем столь щедра деревенская природа. Словом, он решил начать с описания исполинского замка, чернеющего на фоне лунной летней ночи.
То и дело сверяясь с «Бардом», Фидалго из Башни уже дописывал первую страницу, как вдруг в самом разгаре вдохновения его отвлек шум под окнами. Виновником беспорядка был Мануэл Рельо, местный крестьянин, который арендовал санта-иренейские угодья за восемьсот милрейсов в год. До сих пор этот Рельо помнил себя и выпивал только по воскресеньям, предаваясь во хмелю незлобивому веселью; но с минувшего рождества он стал напиваться по три и четыре раза в неделю, буянил, колотил жену, неприлично орал под окнами господского дома и даже выбегал в растерзанном виде, с палкой в руке за ворота усадьбы, нарушая спокойствие всех жителей. И вот вечером, когда Гонсало, напившись чаю, сидел за письменным
Гонсало Мендес Рамирес, однако, после смерти отца принял решение повысить стоимость аренды до девятисот пятидесяти милрейсов, и Каско повеся голову побрел восвояси. На следующий день он явился опять, обошел усадьбу, заглянул во все углы, щупал землю, осматривал скотный двор и погреб, пересчитал оливы и виноградные лозы, потом с натугой, почти застонав, предложил девятьсот десять милрейсов. Гонсало не уступал, уверенный в том, что не запрашивает лишнего. Жозе Каско ушел — и снова вернулся, теперь уже с женой. Потом пришел еще раз, в воскресенье, с женой и кумом, и возобновил медлительное почесывание подбородка, придирчивое разглядыванье гумна и плодового сада, длительные осмотры ямы для хранения маслин… То июньское утро показалось нескончаемо долгим нашему фидалго, сидевшему в саду на каменной скамье, под мимозой, с «Портским вестником» в руках. Когда бледный от волнения Каско предложил девятьсот тридцать милрейеов, Гонсало Мендес Рамирес отшвырнул газету и заявил, что он сам будет вести хозяйство и покажет им всем, что может дать хорошее имение, если обрабатывать его научно, с применением фосфатов и машин. Тогда крестьянин, тяжело вздохнув, согласился на девятьсот пятьдесят милрейсов. По стародавнему обычаю, фидалго пожал крестьянину руку и повел его на кухню, где Каско осушил глубокую чарку вина, утирая пот, выступивший на затылке и жилистой шее,
От всего этого источник литературного вдохновения иссяк у Гонсало, как бы засыпанный мусором житейских хлопот, и едва сочился скудной, мутной струйкой. Когда после обеда фидалго уселся за стол с намерением описать оружейный зал Санта-Иренейской крепости в лунную ночь, он лишь бездарно перелагал на водянистую прозу гладкие стихи дяди Дуарте, не в силах придумать ни одной выпуклой детали в современном духе! Как передать суровое величие сводчатого зала или меланхолию и жуть ночных часов, когда длинный луч луны, проскользнув сквозь решетку бойницы, то выхватывает из темноты шишак, то мерцает на острие длинной пики?.. И вот весь вечер с четырех часов, в безмолвии душного июньского воскресенья Фидалго из Башни изнурял свой мозг, водя пером по бумаге с таким напряжением, точно царапал плугом каменистую почву; он писал и тут же злобно зачеркивал написанную строку, находя ее неуклюжей и вялой. Он раздраженно шаркал по полу ногами, сбрасывая и вновь надевая под столом сафьяновые шлепанцы, то вдруг застывал в унылой позе, поддавшись окостенившему его бесплодию и бессмысленно глядя на башню, на свою непокорную башню; она громоздилась среди лимонных деревьев, чернея на синеве неба, вся овеянная щебетом и порханьем ласточек…
Окончательно упав духом, фидалго перестал калечить перо, сунул в стол драгоценную книжицу «Барда» и с треском захлопнул ящик.
— Я сегодня глуп как пробка! Тьфу! Духотища! Да еще этот Каско, все утро испортил, скотина!..
Он еще раз перечитал, мрачно почесывая в затылке, последнюю строку, немилосердно исчерканную и грязную от клякс:
«…В высоком, длинном зале, куда бледные, длинные лучи лунного света…» Длинном, длинные!.. Да еще бледные лучи, навязшие в зубах бледные лучи!.. Проклятая крепость, как трудно ее описать! А старец Труктезиндо… ну кто его знает, какой он был? Просто кошмар!
Гонсало вскочил, оттолкнул кожаное кресло, яростно стиснул в зубах сигару и выбежал вон из библиотеки, в сердцах стукнув дверью. Им овладело невыносимое отвращение к этой работе, к темным и запутанным делам, совершавшимся в Санта-Иренейской крепости, к собственным предкам — могучим, громогласным, закованным в латы и ускользавшим, как дым.
II
Сладко позевывая, Гонсало затягивал кушак на шелковых шароварах, сползавших у него с бедер. Весь день он провалялся на синей оттоманке с ноющей болью в пояснице, а теперь встал и лениво побрел через всю комнату в коридор, чтобы взглянуть на старинные часы в черном лакированном ящике. Половина шестого! Гонсало подумал, что хорошо
бы проехаться верхом по тенистой дороге на Бравайс. Потом вспомнил, что давно, с самой пасхи, собирается нанести ответный визит Саншесу Лусеме, вторично избранному депутатом от Вилла-Клары на апрельских всеобщих выборах. Но до «Фейтозы» — поместья Саншеса Лусены — было не меньше часа езды; поясницу ломило, ехать не хотелось. Боль эта началась со вчерашнего вечера, после чая в городском клубе. Волоча ноги, обуреваемый сомнениями, фидалго плелся по коридору, чтобы кликнуть Бенто или Розу и потребовать лимонаду, как вдруг по всему саду раскатился могучий голос, нарочно для смеха басивший, грохоча размеренно, точно кузнечный молот:— Эй, брат Гонсало! Эй, брат Гонсало! Эй, брат Гонсало Мендес Рамирес!
Он тотчас узнал Титу, точнее Антонио Виллалобоса из Вилла-Клары, своего дальнего родственника и друга. Добродушный великан Виллалобос, отпрыск старинной алентежанской фамилии, обосновался навсегда в этом тихом городишке неизвестно почему — просто он питал буколическую любовь к его живописным окрестностям. Вот уже одиннадцать лет Антонио Виллалобос делил свои досуги между скамьями бульваров, людными перекрестками, сводами винных погребков и верандами кофеен, загромождая тесные улички Вилла-Клары своим огромным торсом и оглашая их раскатами зычного голоса. Частенько наведывался он также в церковную ризницу, где вел дискуссии со священниками, и на кладбище, где любил пофилософствовать с могильщиком. Тито был младшим братом престарелого сеньора де Сидаделье (знатока геральдики); тот определил неимущему родственнику месячное содержание в восемь золотых, дабы этой ценой держать его подальше от Сидаделье и от своего скандального гарема деревенских красавиц, а главное — от сохранявшегося в глубокой тайне научного труда, который поглощал в последнее время все внимание геральдиста: «Правдивые свидетельства о преступлениях, побочных детях и незаконно присвоенных титулах португальского дворянства». Гонсало со студенческих лет любил добродушного геркулеса Тито за его физическую силу, за редкую способность выпить в один присест бочонок вина и съесть целого барана, а больше всего — за независимый нрав и свободолюбие: со своей грозной дубинкой и восемью золотыми в кармане Тито ничего не боялся и ничего не просил ни у земли, ни у неба.
Перегнувшись через перила веранды, Гонсало крикнул:
— Иди сюда, Тито!.. Я одеваюсь. Выпьешь пока рюмку можжевеловой, а потом прокатимся в Бравайс.
Тито сидел во внутреннем дворе на краю высохшего фонтана и неторопливо обмахивался, точно веером, старой соломенной шляпой, Его крупное, открытое лицо, обожженное солнцем и обросшее рыжей бородой, было обращено вверх, к приятелю.
— Сейчас не выйдет… Давай лучше встретимся вечером. Хочешь поужинать в таверне у Гаго, со мной и Жоаном Гоувейей? Будут также Видейринья и его гитара. Нас угостят жареной кефалью — ты такой еще не едал. Огромная рыбина. Я сам купил ее сегодня утром у рыбачки за пять тостанов. Жарить будет Гаго собственноручно!.. Что ж? Согласен? Гаго как раз откупоривает новый бочонок «Шандинского аббата». Стоящее винцо!
И Тито, ухватив двумя пальцами мочку уха, блаженно ее подергал. Гонсало медленно завязывал кушак на шароварах; он колебался.
— У меня, брат, еще со вчерашнего желудок переполнен. И поясница побаливает. Не то печень, не то селезенка, кто его знает, какие-то внутренности шалят!.. Так что сегодня на обед у меня только бульон и вареная курица… А впрочем!.. Только на всякий случай скажи Гаго, чтобы для меня зажарил цыпленка… Где мы встретимся? В клубе?
Тито встал, надел и сдвинул на затылок соломенную шляпу.
— Сегодня я в клуб не пойду. У меня свидание с дамой. Давай между десятью и половиной одиннадцатого, у фонтана… Туда же придет Видейринья с гитарой. Привет! Значит, договорились, от десяти до половины одиннадцатого. И жареного цыпленка для твоей милости по случаю боли в пояснице!
Он пересек двор по-бычьи неторопливо, остановился у цветочной шпалеры и сорвал розу, которой и украсил свою оливковую вельветовую куртку,
Гонсало решил не обедать; ему полезно будет попоститься до десяти часов после верховой прогулки в Бравайс по долине Риозы. Прежде чем уйти к себе и одеться, он отворил застекленную дверцу на лестницу, которая вела вниз, в кухню, и позвал кухарку тетю Розу. Но старуха не откликалась; не отозвался на яростные крики фидалго и камердинер Бенто. Мертвое безмолвие царило в подземелье с каменными сводами, оставшемся от прежнего дворца, который был сожжен при короле Жозе I. Тогда Гонсало спустился на две истертые каменные ступени и издал долгий призывный вопль, какими постоянно оглашал свою башню с тех пор, как испортились все звонки. Он сошел вниз, направляясь к кухне; тут во внутреннем дворе появилась Роза. Она была в огороде с дочкой Крисполы, она не слышала сеньора доктора!
— А я тут целый час надрываюсь? Ни тебя, ни Бенто!.. Дело вот в чем: я сегодня не обедаю. А ужинать буду в Вилла-Кларе с друзьями.
Роза запричитала; ее голос гулко доносился с другого конца каменного коридора. Неужто сеньор доктор так и проходит не евши до самой ночи? Тетя Роза была дочерью бывшего огородника Рамиресов; она выросла в «Башне» и, когда родился Гонсало, уже служила у господ в кухарках. До самого отъезда Гонсало в Коимбру она фамильярно называла его «дружочком» и даже «деткой», а потом и для нее, и для Бенто он стал «сеньором доктором». Сеньор доктор все-таки должен поесть куриного бульончику, бульончик дожидается с самого полудня, а пахнет так, что и в раю не услышишь!
Гонсало никогда не перечил Розе и Бенто, а потому согласился. Он пошел было наверх, но опять окликнул Розу и осведомился о здоровье Крисполы — вдовы, которой муж оставил целый выводок ребят; к тому же под самую пасху она захворала какой-то изнурительной болезнью.
— Ей лучше, сеньор доктор. Уже встает. Девчонка говорит, что мать стала подниматься с кровати. Но только слаба еще.
Гонсало спустился на одну ступеньку и перевесился через перила, как бы стараясь поглубже, позадушевней войти в обстоятельства Крисполы.