Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Во Флоренции Гумилев оставляет Ахматову и сам на неделю отправляется в Рим и Сиену. Ахматова не присоединилась к нему будто бы по нездоровью (она была беременна), но, возможно, было и другое. Почему-то Ахматова с ее отличной памятью плохо помнила (или не хотела помнить) подробности путешествия в Италию: «Вероятно, мы были уже не так близки с Николаем Степановичем…» В Риме она побывала лишь жизнь спустя — в 1964 году. Видимо, во Флоренции возникли серьезные сложности с деньгами, потому что Гумилев телеграммой попросил Чуковского выслать ему 9 рублей 50 копеек, причитавшиеся за переводы Оскара Уайльда для собрания сочинений писателя, готовившегося в издательстве Маркса.
Теофиль Готье. Фотография Надара, ок. 1855 года
Потом,
Памятником итальянского путешествия стали лишь стихи. Итальянский цикл Гумилева («Рим», «Венеция», «Пиза», «Болонья») стоит сравнить с «туристическими» циклами Блока, Комаровского и Кузмина. Первый создан несколько раньше (в 1909-м), непосредственно по впечатлениям путешествия, третий — в 1919–1920 годы и отражает воспоминания двадцатилетней давности. Как и их предшественники (Аполлон Майков и Каролина Павлова), поэты Серебряного века видели в Италии прежде всего художественные памятники и исторические воспоминания античности, позднего Средневековья, Ренессанса и барокко. Кроме стандартного «бедекера» и классической книги И. Винкельмана, источником могли служить «Образы Италии» П. Муратова, впервые изданные в 1911 году, — этот замечательный образец русского высокого эстетства. Лишь Комаровский, чей цикл написан по воображению, стремился для достоверности ввести в него снижающие бытовые детали — будь то дождь в Неаполе или окурки в вагонной пепельнице.
И все-таки в итальянском цикле каждого поэта можно выделить, как ныне говорят, «месседж» — то, ради чего поэт решил потревожить и без того не знающие покоя тени. У Блока — «Тень Данта с профилем орлиным о Новой Жизни мне поет». У Кузмина — «Забудешь ты пылающую Трою и скажешь: «Город на крови построю». Итальянским стихам Гумилева право на существование дает, быть может, одно четверостишие, которое им самим осознавалось, вероятно, как программное:
Есть Бог, есть мир, они живут вовек, А жизнь людей мгновенна и убога, Но все в себя вмещает человек, Который любит мир и верит в Бога.Это заключительное четверостишие стихотворения «Фра Беато Анджелико». Итальянский художник, которому оно посвящено, родился в 1387-м или около 1400 года, был монахом доминиканского ордена — и умер в 1455-м. Со времен Рескина и прерафаэлитов он высоко ценился в Европе. В начале XX века он входит в моду и в России. Анненский упоминает его «Мадонну звезды» в статье про «Портрет» Гоголя в «Книге отражений», Бальмонт посвящает ему стихотворение:
Если б эта детская душа Нашим грешным миром овладела, Мы совсем утратили бы тело, Мы бы, точно тени, чуть дыша, Встали у небесного предела. Там, вверху, сидел бы добрый Бог, Здесь, внизу, послушными рядами, Призраки с пресветлыми чертами Пели бы воздушную, как вздох, Песню бестелесными устами.Муратов не касается специально работ Фра Беато Анджелико, но, описывая фреску его младшего современника Луки Синьорелли в Opera del Duomo, на которой художник-доминиканец запечатлен, дает ему такую характеристику: «Монах с откинутым назад капюшоном, с умным и добрым, полным достоинства лицом… Это Фра Дино де Фьезоле, он же Фра Анджелико, отличный и веселый сердцем живописец, каким он был, не святоша и не визионер, каким его хотят видеть многие».
Трудно сказать, знал ли эти слова Гумилев, но он как будто сознательно противопоставляет свое понимание творчества итальянского художника (и вообще искусства) — бальмонтовскому. Идеал того — «бестелесность» (так называется одно из лучших стихотворений Бальмонта). Идеал Гумилева — гармоническое единство тела и души, земного и небесного, перед которым и зло бессильно:
…Не страшен связанным святым Палач, в рубашку синюю одетый, Им хорошо под нимбом золотым, И здесь есть свет, и там — иные светы.В целом «Фра Анджелико» — отнюдь не шедевр, это стихотворение многословно и затянуто, и даже последнее четверостишие его не спасает, но я думаю, что внимательные читатели и любители Гумилева, знающие его позднейшее творчество, не должны обходить
вниманием этого палача «в синей рубашке» [109] .109
Как «парными» являются стихи Мандельштама про Нотр-Дам и Айя-София, так в паре могут восприниматься «Фра Беато Анджелико» Гумилева и его «Андрей Рублев» (1916). Итальянский художник и его русский современник (ум. 1430) воплощают духовный опыт западного и восточного христианства, с предельной чистотой воплощенный в живописи, в пластических образах. Не случайно оба художника были позднее канонизированы соответственно Римской католической и Русской православной церквами — Фра Анджелико в 1984-м, Андрей Рублев в 1988 году.
И именно это стихотворение, призванное, возможно, стать манифестом акмеизма, вызвало резкую отповедь у второго «синдика» Цеха поэтов и второго вождя новой поэтической школы. Побывавший в Италии вслед за Гумилевым, Городецкий в первом номере «Гиперборея» печатает свой ответ:
Ты хочешь знать, кого я ненавижу? Конечно, Фра Беато Анджелико! Я в нем не гения блаженства вижу, А мертвеца гробницы невеликой. Нет, он не в рост Адаму-акмеисту! Он только карлик кукольных комедий, Составленных из вечной и пречистой Мистерии, из жертвенных трагедий. Ужель он рассказал тебе хоть мало Из жертвенной легенды христианской, Когда в свой сурик и в свое сусало Все красил с простотою негритянской? …………………………….. О, неужель художество такое, Виденья плотоядного монаха, Ответ на все, к чему рвались с тоскою Мы, акмеисты, вставшие из праха?В этом стихотворении впервые было употреблено в печати слово «акмеизм».
После такой рифмованной дискуссии — и после стихов такого качества! — казалось бы, стало очевидно, что иметь дело с Городецким как другом и литературным союзником невозможно… Но отступать было поздно.
Ужин участников романо-германского семинара в ресторане «Мало-Ярославец». Гумилев в заднем ряду, у зеркала. Пятый справа в первом ряду — Ф. Ф. Фидлер. Фотография К. К. Буллы, 8 февраля 1914 года.
Институт русской литературы (Пушкинский Дом)
«Тоска по мировой культуре», которую резко усилило в Гумилеве итальянское путешествие, долго не утихала. Летом в Слепневе он пытается (хотя и без большого успеха) самостоятельно учить английский и итальянский языки и читать в оригинале Данте и Байрона. Неведомская об этом не пишет: о своей интеллектуальной жизни, о напряженной литературной работе, продолжавшейся и летом в усадьбе, галантный кавалер с дамами на конных прогулках не распространялся.
Именно в 1911–1912 годы Гумилев переживает увлечение Теофилем Готье (чью книгу привезла ему Ахматова из Парижа). В этом относительно второстепенном поэте, предшественнике «Парнаса», Гумилев в эти годы почему-то находит больше важного для себя, чем в «креоле с лебединой душой», холодном и гордом Леконте де Лиле, и чем в трагическом Бодлере. Готье, эстет с головой австралийского аборигена, привлек его сочетанием формального совершенства и варварской силы образов, неведомой Леконту де Лилю и другим мэтрам зрелого «Парнаса»; а еще — пафосом преодоления трудностей, пониманием сакральной и гибельной природы творческого усилия:
Прочь легкие приемы, Башмак по всем ногам, Знакомый И нищим, и богам. …Твори сирен зеленых С усмешкой на устах, Склоненных Чудовищ на гербах.В этом своем эстетическом пафосе автор «Эмалей и камей» почти смешон — и великолепно равнодушен к возможным насмешкам. Это было близко Гумилеву. Гордая самоирония Готье получилась у него лучше всего:
И я в родне гиппопотама: Одет в броню моих святынь, Иду торжественно и прямо Без страха посреди пустынь.