Zoe. Мистерии и снояви
Шрифт:
…В конце апреля беда заслала нам вестового, чтоб сомнений не было в серьезности ее намерений. Был белый день, часа три, наверное. Мы с мамой сидели в гостиной, разговаривали. Не помню, о чем. Внезапно словно солнце погасло. Оконное стекло потемнело. Тень с округлыми очертаниями прилипла к нему со стороны улицы. Тень, смотрящая на нас. Лязг, скрежет, стук – мы остолбенели. Не тень, а… с локоть величиной… царапая стекло когтями… к нам в дом билась сова.
Вытаращенные желтые глаза, костяной клюв, необъяснимость, невероятность появления ее в самом центре многолюдного города… Мама выскочила на балкон, пыталась выгнать птицу, бросала в нее половыми тряпками, но сова перелетала с места на место, пряталась,
Тогда мама очень перепугалась. А я – нет. Подумаешь, сова залетела…
…Однажды, когда уже черемуха цвела, когда сладкий дурман носился на прохладных крыльях майского ветра, в выходной день, базарный, вернулась мама с рынка. Выкладывает из сумки творожок, мед, у марийки купленный (она всегда у одной и той же марийки мед покупала), яйца деревенские. А сама тем временем рассказывает, словно горошины перебирает, медленно:
– Иду я, доченька, а навстречу цыганка. Пожилая. Никогда ее раньше на нашем рынке не видела… Со мной поравнялась. Просить ничего не просит. А сказать – сказала. Говорит: «Женщина, перемена жизни будет». И исчезла. Будто ее и не было… Купила я всё, что мне надо, иду обратно. Навстречу – другая цыганка. Теперь – молодая. Идет – юбками колышет. Сама худенькая, чернявая. Тоже таких никогда не видывала у нас… Идет и мимоходом говорит, даже головы не поворачивая: «Перемена жизни будет. Жди, женщина». Думала, денег просить станет, а ее уже и след простыл.
Вскипел чайник. Заварили чай – крепкий, ароматный. Дома мы пили только свежезаваренный, из блюдечек, с сахаром вприкуску. Сахар мама колола щипчиками отцовскими – они и по сей день живы, у меня хранятся, щипчики деда Осипа.
Мама гадала на чаинках, как и ее мать – Марфа. Различали обе, что гость прибудет скоро, или деньги неожиданные на пороге, или дорога дальняя или ближняя вот-вот случится. Про смерть неожиданную мог чай сказать. Что в тот раз показало гаданье, мама не призналась. Лишь с досадой выплеснула остатки чайные в раковину… А я так и осталась думать, что перемена жизни – это благо…
…Кривыми переулками, кособокими пражскими улочками мы с моим возлюбленным вышли к отелю. Здесь, наверное, раньше монастырь был… Глухие стены, маленькие дворики, гулкие коридоры. Номера – кельи с высоченным потолками. Над кроватью – католическое распятие. Запах сырой известки, гвоздики и кардамона; тишина. Тишина – приговор к молчанию. Мы не проронили ни слова ни тогда, когда я расстилала постель, ни тогда, когда погасли ночники.
Ночью я рассматривала сны, которые видела полжизни назад, перед аварией. Незадолго до того, как каблуки мои оторвало вместе с ногами.
Первый был не сон – явь. Странная, наполненная фиолетовым светом комната. Я лежу на полу, потолок исчезает, и надо мной – глаза. Два глаза – не человеческие. Две ладьи, плывущие надо мной в лазури ночи. Глаза видят меня, смотрят на меня, знают про меня всё – и то, что было, и то, что будет. Из взгляда этих неземных глаз рождается музыка. Она льется, струится, касается меня – и успокаивает.
Второй сон. Из ниоткуда, из серого тумана появляется моя фигура – я в легком платье, босиком. Захожу в каменные арочные ворота. Ворота эти, старые, местами с обвалившейся штукатуркой, словно бы висят в воздухе. Под ними небо. И над ними небо.
Переступаю каменный порог. По одну сторону – шесть исполинов-ангелов, с мощными крыльями за спиной, с мечами в руках. И по другую – шесть. Я им по колено. Иду, рассматриваю дивных человеко-птиц Божьих. Они похожи меж собой, но разные. И по возрасту тоже. В доспехи одеты, кольчуга кованая – плетения воздушного. Ангельское воинство, рать святая, должно быть, понимаю я зачарованно.
Смотрят на меня воины. Такой любви, какую их глаза источали, на земле нет. Глаза полны… скорби.
С великой скорбью они смотрели на гостью свою, на меня, разутую…Дойдя до конца ряда, я, помедлив мгновение, обратно повернула… Ангелы скрестили крылья на груди, склонили головы. Я ушла. Отпустили меня Силы обратно на землю. Не забрали к себе.
Потом были другие сны.
Яма, усеянная цветами – голубыми, красными, тигровыми. Это – лилии. Они раскачиваются на сочных толстых стеблях – и превращаются в змей. Змеи шипят, набрасываются на меня. Мелкие головки, злые глаза… я каким-то тесаком отбиваюсь, рублю головы, а их всё больше и больше. Уже и трава обернулась змеями…
Спускаюсь к избушке покосившейся. Из черных досок сколочена, как забор тот, у которого мама на свет божий меня принесла… Хочу дверь открыть и в избушку войти, но медлю. Под ногами мокро, склизко, бруски прогнившие… Внезапно решаю не заходить в дом, который не чем иным, как смертной избенкой был. Той самой: во сне в нее войдешь – и наяву живым не быть…
Не переступила я порога гибельного, ушла оттуда…
…Прага, черная, ночная, не дышит, молча смотрит в узенькое, как кошачий зрачок, окно. Смотрит на меня, лежащую на белоснежной простыне под распятием. Возлюбленный мой давно спит. Он как будто из другой жизни – не моей, – мой возлюбленный.
Жестокий и нежный, беспомощный и всемогущий. И вот эти его черты лица, от которых у меня перехватывает дыханье. А сейчас смотрю на него и словно с кручи лечу в бездну памяти.
(И зачем я только легла на дыбу! Мозг связал концы с концами, затянул в узлы ассоциации. Перетасовал прошлое с настоящим. Мозг – безжалостный визирь, отдающий жестокие команды, очень жестокие. Он посылает меня туда, где я быть не хочу… Не хочу! И я не поддамся ему, вышагну из морока, разомкну объятия, уничтожу силки памяти. Не буду думать, что он, мой возлюбленный, когда-то послал меня на казнь. Зачем я буду об этом думать, если этого никогда и не было? Ведь не было же!)
…Тогда, давно, когда я, двадцатитрехлетняя, шла навстречу солнцу и придуманному счастью с другим человеком, держа в руках дорожный чемоданчик, тьма, как тать, обрушилась на меня, намереваясь уничтожить. И показала сон.
Столы дощатые, длинные, словно на свадьбу выставленные. Столы необрубленными полотенцами покрыты. На таких покойника в землю отпускают, и такие бабушка себе запасала на смерть. Вместо подносов со снедью на столах лежит сырое мясо кругляшами, кровавыми колесами – корову, верно, на бойне поперек туловища пилили, еще живую. Я в короткой юбке, цвета не помню, в босоножках на самых высоких своих каблуках, иду по столу, перешагиваю мясо. Куски размером в мой шаг, приходится слегка подпрыгивать, но очень осторожно, чтоб не оступиться, не поскользнуться. До самого края последнего из столов дошла. Стою на краю и смотрю в небо пустое… На том и проснулась. Маме сон не стала рассказывать – пощадила ее…
«Пекло, небо, рай» – так называлась довольно известная в Праге чайная, куда мы направились поутру. Интерьер ее был незатейливый, но довольно приятный, в двух цветах: ад был красным, рай – небесным. Чай – отборным. Нам пришлось поблуждать в поиске этого милого местечка, но мой возлюбленный знал, что такого кальянного табака, какой предлагают здесь, больше во всей Праге не сыскать.
Он долго разрыхлял поданный ему табак, неспешно обмотал кальянную чашу фольгой, проколол туго натянутую поверхность специальной шпажкой во множестве мест, щипчиками взял тлеющий уголек, водрузил его осторожно на серебрящуюся поверхность, затянулся. Его тамерлановы брови удивленно поднялись, но лишь на секунду. В кальяне забулькала вода, и белое облако дыма отделилось от поднесенного ко рту мундштука, обволакивая нежной сладостью фруктового варенья почти пустой зал.