Золотарь, или Просите, и дано будет…
Шрифт:
Вот такая логика.
Чтобы не брякнуть лишнего, я встал и отошел к окну. За спиной всхлипывали. В голливудовских фильмах больницы — райские кущи. Светлый коридор, деловитые медики, зеленые, приятные глазу халаты. И стеклянная дверь, сквозь которую видно кровать с пострадавшим. У нас иначе. Пахнет «столовским» борщом и хлоркой. У входа на этаж, за дряхлым столом, скучает жирная медсестра. Двери выкрашены белилами. Свинцовыми, как мерзость жизни.
Ничего не видно, никуда не пускают.
— Лучше бы он сам упал, — вздохнули за спиной. — Или авария.
— Почему?
— Его били, Саша. По голове. По рукам. Железным прутом.
— Откуда ты знаешь?
— Про прут? Я не знаю. Я закрою глаза
Когда я услышал про бога, понял: бывшая на грани. Недавно она сделалась религиозна. Заезжий пастор — улыбка рекламного агента, хватка бульдога. Молитвенный дом, собрания, ячейки. Библия наизусть. Миссионерский пыл. Рвение неофита. Попытки вовлечь меня и Антошку. К счастью, я оказался ленив, а Антон — благоразумен.
Если она готова винить бога — дело швах.
— Где ты их увидишь?
— В милиции. Или на суде. Не знаю… Наверное, ничего не сделаю. Мне страшно, Саша.
— Ладно тебе… Не трави душу. Антошке этим не поможешь.
— Ты иди домой. К нему все равно не пустят.
— А ты? Пошли, я подвезу тебя на такси.
— Я еще посижу. Я клиентов отменила, день свободный.
Когда мы подали заявление, с нас смеялась вся округа. Редактор и маникюрша. Дельфин и русалка, как поется в известной песне, не пара. Три раза не пара. А у нас любовь. Страсть. Общность интересов — черт ее знает, откуда она взялась. Мы гуляли ночами. Я читал Самойлова:
— Поворожи, цыганка, На картах погадай, Ограбь меня до нитки, Но молодость отдай. Обобранный до нитки, Неловкий, молодой, Поеду я в пролетке С лошадкою гнедой…Бывшая, тогда еще будущая, смеялась. Она умела чудесно смеяться. Зачем тебе молодость, спрашивала она. Ты и так молодой. Зеленый, как огурчик. У нее был талант. Банальности оживали в ее речи.
Расписывались мы на третьем месяце. В марте родился Антошка.
— Скажи-ка мне, извозчик, Куда меня везешь? Ведь у меня в кармане Один несчастный грош. Извозчик мне ответит: — Не можешь — не плати. Ведь сам не знаешь, малый, Куда тебя везти…Пять лет счастье ехало с горки вниз. Мальчишка, подложивший картонку под тощий зад. Еще пять лет счастье тупо смотрелось в зеркало. Морщинки, красные глаза, первая седина. «Это я? — размышляло оно. — Счастье?» Мы не скандалили. Не повышали голос. Просто разучились радоваться друг другу.
Привычка не спасала.
Вот последний год — тот да, эпоха ссор. До сих пор стыдно перед Антошкой. Она плакала. Я кричал. Придуманные обиды, ерундовые поводы. И сразу — в крик. Во мне жила странная агрессия. В какой-то детской пьесе у главного злыдня в башке торчал серебряный гвоздь. Если злыдень регулярно не делал гадости, у него болела голова. У меня болела голова, если я не кричал на жену.
Разбежались мы до странного легко. Все — плач и крик — прекратилось с подачей заявления. Словно выключили энергию. И Антошка, десятилетний мудрец, принял ситуацию без демонстраций. «Знаешь, папа, — сказал он мне, — так лучше.» Парень унаследовал талант матери.
Он говорил банальности, как истину. Новорожденную, свежую истину.Возможно, так оно и было.
— Не молодой, не старый, Не мертвый, не живой, Обобранный до нитки, Я побреду Москвой. И вдруг — знакомый дворик, Где сушится белье. — Привет, мой друг Татьяна! Пусти меня в жилье!— Не пущу, Саша. Не надо.
— Это стихи.
— Я помню. На жилье не рассчитывай.
Захотелось наорать на нее, как в былые времена. Я с трудом сдержался. Черт дернул за язык! — последнюю строфу я произнес вслух. Бывшая восприняла это, как намек. «Не молодой, не старый…» Вместе со злобой на меня обрушилась реальность. Минуту назад между нами стояла стена. Я переживал, суетился, спешил, но не верил. «Кожан», хорек, качок с челюстью были персонажами книги. Я не писал эту книгу, даже не читал — я ее редактировал.
Неудачный оборот, тяжелая фраза…
Меня взяли за шкирку, уложили между страницами — и прихлопнули. Типографским прессом. Плоский, ломкий, как засушенный лист, я смотрел в окно на больничный сад. И боялся обернуться.
— Я отойду печальный — Все вспомнил, все забыл. — Тебя, мой друг Татьяна, Так мало я любил! Забыто — не забыто. И больно. И светло. И то, что будет после, Уже произошло.Дежурная медсестра с любопытством поглядывала на нас.
— Вот деньги, — я достал позорные триста баксов. — Больше нет. Возьми, вдруг понадобятся. Если что, я раздобуду еще.
Деньги бывшая взяла, не чинясь.
— Звони в любое время. Днем, ночью…
— Хорошо.
— Если дождешься врача, звони сразу.
— Да.
Диалог без смысла. Я такие вычеркивал. Или сокращал без жалости.
— Может, чайку? — вдруг спросила медсестра. — С коржиками?
Обратно он решил ехать на метро.
Минут семь пешком от неотложки до Деревянко, если не будет троллейбуса. Еще три остановки, и — здравствуй, «дорога под землю», как поет Гарик Сукачев. «Прекрати! — одернул он сам себя. — Накаркаешь! Какая еще „дорога под землю“? Антошка выкарабкается…»
Двусмысленный оборотец засел в голове. Поездом циркулировал по лабиринту извилин. «Осторожно, двери закрываются!» — и грохочущая темнота.
Троллейбусный круг пустовал. Оскальзываясь через два шага на третий, Золотарь двинулся прочь от больничного комплекса. За заборами текли звонкой капелью обледенелые ветки вишен и абрикосов. В сосульчатых «бородах» искрилось по-весеннему яркое солнце. Пускало в глаза стайки «зайчиков», желая растормошить хмурого прохожего. Человек в ответ лишь щурился с досадой и топал дальше.
Перекресток.
За светофором ждет троллейбус.
«Дорога под землю, в ступени и стены, — хриплый, бандитский голос Сукачева бесом сидел на плече. Хихикал, подначивая. — Дорога под землю, в норы железных кротов…»
— Попал! — молодецки заорал в ухо краснощекий крепыш. Он хотел крикнуть что-то еще, но поперхнулся и закашлялся. Золотарь шарахнулся от идиота, едва не угодив под колеса. Он уже нырял в нагретое телами, душное нутро троллейбуса, когда в спину долетело:
— Попал… кхы-кхы!.. ПАПАЛНЕНИЕ счета!