Золотая голова
Шрифт:
А чуть повыше этикетки висела бумажка, и написано на ней было корявым почерком Культпросвета:
«ANESTESIA — ВРАЧЕВАНИЕ НЕИЗЛЕЧИМОГО
ВРАЧЕВАНИЕ — НЕИЗЛЕЧИМО
ВРАЧЕВАНИЕ — НЕ ИЗЛЕЧИ
Вы привыкли, что: ПРИДЕТ ДОБРЫЙ ДОКТОР И ПРОПИШЕТ МИКСТУРУ, И ВСЕ ПРОЙДЕТ.
Вы привыкли, что — БОЛЕЗНЬ ЭТО НЕ ПРИГОВОР.
А если это Высокая Болезнь?
А если Добрый Доктор не придет НИКОГДА?
Черепаха живет триста лет. Слон — двести лет.
Счастье человека не в том, сколько он проживет, а в том, овладеет ли он искусством превращать БОЛЬ В РАДОСТЬ.
Художник выполняет на планете заместительную роль.
Он замещает Доброго Доктора.
Он
И художник растерян. Он не знает, вправе ли он…
И тем не менее лучший анестезиолог в мире — это художник.
Ему не нужны кислородные подушки: ОН САМ СВЕЖИЙ ВОЗДУХ.
Ему не нужны чудодейственные снадобья: ОН САМ ЖИВОЕ ЧУДО.
Вы хотите забыть ужас жизни? Он превратит трагедию в праздник.
Это не опасно. Ведь другие только тем и занимаются, что превращают праздник доставшейся нам даром жизни в трагедию.
Вам больно? Холст — это бинт. Холст — это повязка на рану. Масло — это не краска. Это священный елей. Им помазуют кричащую душу.
И мастихин художника — это скальпель, которым ведут по живому, чтобы ЖИВОЕ ВЕРНУЛОСЬ В ЖИЗНЬ.
Художник — это человек. Он сам страдает. Помните об этом, испытывая чудо утраты и обретения у его полотна и скульптуры.
Но, страдая, мучась от боли и слез, он с улыбкой играет вам на флейте тонкой кисти нежную мелодию ВЕЧНОЙ ЛЮБВИ.
И ЕГО ФЛЕЙТУ СЛУШАЮТ ЛЮДИ, ЗВЕРИ И ПТИЦЫ.
И, плывя в утлой Лодке, он понимает: сейчас Лодка перевернется, и уже ничего не вернуть и не изменить. И не надо. Примите все как есть.
Плывите, чтобы утонуть. Утоните, чтобы выплыть.
Придите к художнику. Поймите его. Примите его. Оправдайте его, если вам кажется, что он грешен.
Потому что вечная улыбка радости на его лице, и светящейся краской он проведет вам по печальному сердцу, ибо он сам есть необъяснимая никем и Ничем ANESTESIA».
ОСТРОВ КОЛГУЕВ
Старая фотография
Ник на палубе СКР-19.
Зимовка. Январь 1943 г.
остров Колгуев
Цветные сполохи Сияния размахивались на полнеба.
Розовая лента завивалась и развивалась, вспыхивала алым, внезапно отсвечивала густо-зеленым, потусторонним, и быстро изумрудные грани обращались в снежные, синие искры, — Сияние обматывало сердце старым, забытым колдовством, и Крюков стоял, голову задрав, глядел в зенит, и слезы выкатывались из глаз, как от прекрасной музыки или при прощанье с любимой, — а может, просто мороз щипал, выедал глаза.
Сияние было усладой, отрадой. Этой зимой оно появлялось на небе часто.
Скрещивались красные и голубые мечи, летели длинные золотые стрелы. Красного цвета в игре лучей — больше всего: и на небесах, видать, революция, а может, там тоже война, и сражаются две армии, и машут флагами. И свистят золотые, серебряные пули.
Когда не небе Сияние — в душе сначала буря, потом чистота и тишина.
Меркнет все, что царапало и саднило душу.
Отступает война. Далеко, далеко.
Ни разрывов. Ни бомб. Ни мин. Ни торпед.
Укрытый плотным тяжелым снегом берег. Ледяные торосы, лед взрыл ледокол, и так они застыли под ночным небом. Остров Колгуев. Здесь разместили их на зимовку. Крюков думал — ночи в Заполярье черные, а оказалось, светлые, детские, нежные, перламутровые.
В перламутре перловицы речной синий тон переходит в розовый, а ярко-малиновый — в нежно-зеленый.
Как сочетаются краски? Зачем мир так бредово, празднично расцвечен?
Краски будоражат, режут его сердце. Берут его душу цветными яркими пальцами — и рассматривают на просвет. Как бокал вина.
Забытого вина.
На СКР-19 есть спирт, но он
медицинский. Им ведает доктор Брен. Это — НЗ. Для раненых.А хочется спирту. Очень.
Ни к Брену, ни к коку на камбузе не подступишься. Не выпросишь мензурку.
После Клина и Тарусы, где все полегли, а он остался жив, — так сосет под ложечкой, тянет. Выпить. Заглушить. Что? Тоску? Страх?
Даже когда с «Адмиралом Шеером» бились — не было страха.
Поля под Москвой убили, выпотрошили из него страх.
Что взамен? Жесткость? Ненависть?
Нет. Тело жесткое, а душа ребячья.
Глядел в небо, озноб инеем покрывал спину.
Красота. Природа. Зима.
Ночь.
Брюхо, плохо, подвело. Голодает брюхо.
Кок на камбузе варит им перловку. Перловку и перловку. И больше ничего. И даже без масла.
Чай — без сахара — пьют.
За плечом — тень.
— Любуешься, Коля?
Старпом. Тоже вышел под звезды. На Сиянье таращится.
— Матрос Крюков, задание тебе.
Вытянулся. Глядел на старпома выжидательно.
Старпом в руке — винтовку держал.
— Вот, на. — Протянул Крюкову винтовку. — Стреляешь ведь метко?
Николай винтовку взял.
— Так точно.
— Убей нам медведя.
Смотрел непонимающе. Железо и выстывшее на морозе дерево приклада пальцы холодили.
— Медведя убей, слышишь?
— Так точно, товарищ старпом!
Оглянулся — туда, сюда.
Лед под килем. Лед по бортам.
— Виноват, товарищ старпом! Не вижу никакого медведя!
— А вот.
Старпом взял Крюкова под локоть, крепко взял.
Повел на корму.
— Гляди!
И он увидел.
Белая шкура слегка отблескивала голубым, серо-зеленым в свете полной Луны. Медведь сидел на льдине боком к ним, огромный, и шерсть струилась.
Белые лучи шерсти. Белая морда, повернутая прочь от них: ко льдам, к Луне.
Крюков напряг все мышцы. Медленно вскинул винтовку. Прижал приклад к плечу.
— Валяй, — тихо сказал старпом.
Крюков прицелился — точно и неистово.
Пламя полярной ночи встало над выстрелом, сухо и коротко прозвучавшим.
Эхо отдалось во льдах, столбом ушло к звездам.
Мачты — крестами глянули.
Медведь взревел мощно, гневно. Плоскую башку обернул. Лапами — лед взрыл. По бело-голубой чистой шерсти катилась темная, красная слеза густой зверьей крови.
— Попал, Никола!
Уже не старпома голос.
Уже братва на палубе его обступила, четкого стрелка.
Кто-то хлопнул его по плечу.
— Мясо доброе…
— Спускайте трап. Айда за тушей!
— Черт, ребята, да это же медведица!
— Матка…
— Эх… нехорошо…
— Что нехорошо?! Теперь жратва будет! Спасемся!
Сиянье заметалось, вспышки усилились. Копья лучей прошли под ребра и опалили их изнутри, и так между ребрами и остался свет — жгучий, беспощадный.
Медведица, раненая, медленно, страшно ползла по льду, оставляла за собой красный след. Теперь стало видно медвежонка.
Он сидел тихо, на задних лапах, не понимая еще, что с матерью.
Медведица проползла еще шаг, другой — враз рухнула: горой добытой с бою еды.
Белое, маленькое, пушистое — скульнуло, подняло белую голову, выше, еще выше, к Луне, — и заскулило, молило, просило: заберите меня с собою, люди, от смерти, от мертвой матери — заберите!
Единственный сынок. Один медвежоночек. Такой белый, аж ослепительный. Заклятый жизнью, меченый смертью.
Его скулеж, горячий, тонкий, тек во льдах медленной, тоскливой слезою.
Крюков сжал ствол винтовки. «Я зачумленный. Проклятый. Я — мать убил».
Искуплено или загублено, чтобы выжить, тело человечье?!