Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая голова

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

А чуть повыше этикетки висела бумажка, и написано на ней было корявым почерком Культпросвета:

«ANESTESIA — ВРАЧЕВАНИЕ НЕИЗЛЕЧИМОГО

ВРАЧЕВАНИЕ — НЕИЗЛЕЧИМО

ВРАЧЕВАНИЕ — НЕ ИЗЛЕЧИ

Вы привыкли, что: ПРИДЕТ ДОБРЫЙ ДОКТОР И ПРОПИШЕТ МИКСТУРУ, И ВСЕ ПРОЙДЕТ.

Вы привыкли, что — БОЛЕЗНЬ ЭТО НЕ ПРИГОВОР.

А если это Высокая Болезнь?

А если Добрый Доктор не придет НИКОГДА?

Черепаха живет триста лет. Слон — двести лет.

Счастье человека не в том, сколько он проживет, а в том, овладеет ли он искусством превращать БОЛЬ В РАДОСТЬ.

Художник выполняет на планете заместительную роль.

Он замещает Доброго Доктора.

Он

понимает: в его руках АНЕСТЕЗИЯ, КОТОРОЙ ЕЩЕ НЕ БЫЛО НА ЗЕМЛЕ.

И художник растерян. Он не знает, вправе ли он…

И тем не менее лучший анестезиолог в мире — это художник.

Ему не нужны кислородные подушки: ОН САМ СВЕЖИЙ ВОЗДУХ.

Ему не нужны чудодейственные снадобья: ОН САМ ЖИВОЕ ЧУДО.

Вы хотите забыть ужас жизни? Он превратит трагедию в праздник.

Это не опасно. Ведь другие только тем и занимаются, что превращают праздник доставшейся нам даром жизни в трагедию.

Вам больно? Холст — это бинт. Холст — это повязка на рану. Масло — это не краска. Это священный елей. Им помазуют кричащую душу.

И мастихин художника — это скальпель, которым ведут по живому, чтобы ЖИВОЕ ВЕРНУЛОСЬ В ЖИЗНЬ.

Художник — это человек. Он сам страдает. Помните об этом, испытывая чудо утраты и обретения у его полотна и скульптуры.

Но, страдая, мучась от боли и слез, он с улыбкой играет вам на флейте тонкой кисти нежную мелодию ВЕЧНОЙ ЛЮБВИ.

И ЕГО ФЛЕЙТУ СЛУШАЮТ ЛЮДИ, ЗВЕРИ И ПТИЦЫ.

И, плывя в утлой Лодке, он понимает: сейчас Лодка перевернется, и уже ничего не вернуть и не изменить. И не надо. Примите все как есть.

Плывите, чтобы утонуть. Утоните, чтобы выплыть.

Придите к художнику. Поймите его. Примите его. Оправдайте его, если вам кажется, что он грешен.

Потому что вечная улыбка радости на его лице, и светящейся краской он проведет вам по печальному сердцу, ибо он сам есть необъяснимая никем и Ничем ANESTESIA».

ОСТРОВ КОЛГУЕВ

Старая фотография

Ник на палубе СКР-19.

Зимовка. Январь 1943 г.

остров Колгуев

Цветные сполохи Сияния размахивались на полнеба.

Розовая лента завивалась и развивалась, вспыхивала алым, внезапно отсвечивала густо-зеленым, потусторонним, и быстро изумрудные грани обращались в снежные, синие искры, — Сияние обматывало сердце старым, забытым колдовством, и Крюков стоял, голову задрав, глядел в зенит, и слезы выкатывались из глаз, как от прекрасной музыки или при прощанье с любимой, — а может, просто мороз щипал, выедал глаза.

Сияние было усладой, отрадой. Этой зимой оно появлялось на небе часто.

Скрещивались красные и голубые мечи, летели длинные золотые стрелы. Красного цвета в игре лучей — больше всего: и на небесах, видать, революция, а может, там тоже война, и сражаются две армии, и машут флагами. И свистят золотые, серебряные пули.

Когда не небе Сияние — в душе сначала буря, потом чистота и тишина.

Меркнет все, что царапало и саднило душу.

Отступает война. Далеко, далеко.

Ни разрывов. Ни бомб. Ни мин. Ни торпед.

Укрытый плотным тяжелым снегом берег. Ледяные торосы, лед взрыл ледокол, и так они застыли под ночным небом. Остров Колгуев. Здесь разместили их на зимовку. Крюков думал — ночи в Заполярье черные, а оказалось, светлые, детские, нежные, перламутровые.

В перламутре перловицы речной синий тон переходит в розовый, а ярко-малиновый — в нежно-зеленый.

Как сочетаются краски? Зачем мир так бредово, празднично расцвечен?

Краски будоражат, режут его сердце. Берут его душу цветными яркими пальцами — и рассматривают на просвет. Как бокал вина.

Забытого вина.

На СКР-19 есть спирт, но он

медицинский. Им ведает доктор Брен. Это — НЗ. Для раненых.

А хочется спирту. Очень.

Ни к Брену, ни к коку на камбузе не подступишься. Не выпросишь мензурку.

После Клина и Тарусы, где все полегли, а он остался жив, — так сосет под ложечкой, тянет. Выпить. Заглушить. Что? Тоску? Страх?

Даже когда с «Адмиралом Шеером» бились — не было страха.

Поля под Москвой убили, выпотрошили из него страх.

Что взамен? Жесткость? Ненависть?

Нет. Тело жесткое, а душа ребячья.

Глядел в небо, озноб инеем покрывал спину.

Красота. Природа. Зима.

Ночь.

Брюхо, плохо, подвело. Голодает брюхо.

Кок на камбузе варит им перловку. Перловку и перловку. И больше ничего. И даже без масла.

Чай — без сахара — пьют.

За плечом — тень.

— Любуешься, Коля?

Старпом. Тоже вышел под звезды. На Сиянье таращится.

— Матрос Крюков, задание тебе.

Вытянулся. Глядел на старпома выжидательно.

Старпом в руке — винтовку держал.

— Вот, на. — Протянул Крюкову винтовку. — Стреляешь ведь метко?

Николай винтовку взял.

— Так точно.

— Убей нам медведя.

Смотрел непонимающе. Железо и выстывшее на морозе дерево приклада пальцы холодили.

— Медведя убей, слышишь?

— Так точно, товарищ старпом!

Оглянулся — туда, сюда.

Лед под килем. Лед по бортам.

— Виноват, товарищ старпом! Не вижу никакого медведя!

— А вот.

Старпом взял Крюкова под локоть, крепко взял.

Повел на корму.

— Гляди!

И он увидел.

Белая шкура слегка отблескивала голубым, серо-зеленым в свете полной Луны. Медведь сидел на льдине боком к ним, огромный, и шерсть струилась.

Белые лучи шерсти. Белая морда, повернутая прочь от них: ко льдам, к Луне.

Крюков напряг все мышцы. Медленно вскинул винтовку. Прижал приклад к плечу.

— Валяй, — тихо сказал старпом.

Крюков прицелился — точно и неистово.

Пламя полярной ночи встало над выстрелом, сухо и коротко прозвучавшим.

Эхо отдалось во льдах, столбом ушло к звездам.

Мачты — крестами глянули.

Медведь взревел мощно, гневно. Плоскую башку обернул. Лапами — лед взрыл. По бело-голубой чистой шерсти катилась темная, красная слеза густой зверьей крови.

— Попал, Никола!

Уже не старпома голос.

Уже братва на палубе его обступила, четкого стрелка.

Кто-то хлопнул его по плечу.

— Мясо доброе…

— Спускайте трап. Айда за тушей!

— Черт, ребята, да это же медведица!

— Матка…

— Эх… нехорошо…

— Что нехорошо?! Теперь жратва будет! Спасемся!

Сиянье заметалось, вспышки усилились. Копья лучей прошли под ребра и опалили их изнутри, и так между ребрами и остался свет — жгучий, беспощадный.

Медведица, раненая, медленно, страшно ползла по льду, оставляла за собой красный след. Теперь стало видно медвежонка.

Он сидел тихо, на задних лапах, не понимая еще, что с матерью.

Медведица проползла еще шаг, другой — враз рухнула: горой добытой с бою еды.

Белое, маленькое, пушистое — скульнуло, подняло белую голову, выше, еще выше, к Луне, — и заскулило, молило, просило: заберите меня с собою, люди, от смерти, от мертвой матери — заберите!

Единственный сынок. Один медвежоночек. Такой белый, аж ослепительный. Заклятый жизнью, меченый смертью.

Его скулеж, горячий, тонкий, тек во льдах медленной, тоскливой слезою.

Крюков сжал ствол винтовки. «Я зачумленный. Проклятый. Я — мать убил».

Искуплено или загублено, чтобы выжить, тело человечье?!

Поделиться с друзьями: