Золотая рыбка
Шрифт:
Бела же был полной противоположностью Жану. Тонкий, как лиана, нежный и неистовый, полный какой-то затаенной ярости. А как тщательно он всегда выбирал одежду, обувь, рубашки из черного шелка! Полировал каждое утро бриллиантик в ухе, говорил, будто он достался ему от сестры, она ему подарила и сразу после этого умерла от передозировки, дома у родителей в Вашингтоне. С ним я меньше чувствовала пустоту и тоску ожидания. Да и не ждала больше ничего. Мы жили одним днем, слушали музыку, ходили в бары, в ночные клубы, на вечеринки. Мистер Лерой Белу не любил. Он даже позвонил мне однажды, уж не знаю, как раздобыл мой телефон. Сказал: «Этот парень не для тебя, он слаб, он тебя погубит». Я психанула и решила, что ноги моей больше не будет в студии.
Это было незадолго до весны, у Белы возникли денежные проблемы, квартплату он задолжал за несколько месяцев. Мы строили планы, как уедем на машине в Калифорнию,
Я была без сознания, когда попала в больницу Сан-Бернардино, без сознания или почти. Дни и ночи я лежала, свернувшись клубочком, прячась под простынями от света. Из-за жара и обезвоживания язык у меня вздулся и почернел, губы кровоточили. Я даже перестала сознавать, что глуха. Я была в коконе, куколкой лежала на дне глубокой пещеры, в самой сердцевине моей боли. Чрево было моей душой, его столько скоблили, чистили, опорожняли, что только оно, казалось, и жило. Кто-то приходил, будил меня, заставлял помочиться в судно, делал укол. Я чувствовала, как входит игла в спину, между позвонками, и орала от боли. А после этого опять лежала без сил.
Вот тогда-то я впервые увидела Наду. Это я назвала ее Надой про себя, потому что мне на лоб легла ее прохладная ладонь, словно утренней росой обрызгало. Я увидела ее красивое лицо, гладкое и смуглое, очень черные миндалевидные глаза, волосы, заплетенные в одну косу, в руку толщиной. Она сидела у моей койки, я смотрела в ее глаза, тонула в ее взгляде. Я держалась за ее руку и хотела, чтобы она осталась со мной.
Потом я уснула, в первый раз за несколько недель. Мне снилось, что я не сплю, что меня поднимает волна и я скатываюсь назад с гребня. Каждое утро я ждала Наду, ждала ее прохладную ладонь, ждала ее взгляда. Она одна указывала мне, где выход, где свет. Я начала понемногу выбираться из моей пещеры. Только Нада могла вывести меня к порогу, туда, где слышна музыка детей, и птичий гомон, и даже рев машин на улицах. Для нее я копила снотворные пилюли. Прятала их в носовом платке под подушкой, а утром дарила ей. Больше ведь мне нечего было ей дать.
Однажды пришел главный врач в окружении студентов. Он читал лекцию, студенты записывали в тетрадки. Я смотрела на них, пока они не опустили глаза. Юноши хихикали. Мне было плевать на всех, я ждала Наду.
Она появлялась поздно вечером, перед тем как уйти к себе, в миссию Сан-Хуан. Ее звали вовсе не Нада, к белому халату была пришпилена карточка с именем: ШАВЕЗ. Она была индианкой из племени хуанера. Объяснялась
со мной только знаками, руками и лицом показывала, что хочет мне сказать. Изображала пальцами буквы. А я научилась ей отвечать, научилась показывать: женщина, мужчина, дитя, зверь, видеть, говорить, знать, искать. Она знала про ребенка. В больнице, помимо всего прочего, им пришлось возиться еще и с этим. Она ни о чем меня не спрашивала. Просто показывала мне мужчин, наугад, в каком-то журнале — Хью Гранта, Сэмми Дэвиса, Киану Ривза, Билла Косби, — и я поняла. Мы очень смеялись. По-моему, она боялась, что меня изнасиловали, оттого и ребенок. Тогда я написала на журнале «Жан Вилан» и показала: да, это имя мужчины.Однажды утром я знаком дала ей понять, что хочу уйти. Нада немного подумала и принесла мою одежду. Отступила назад и открыла дверь палаты. Это было странно, ведь до сих пор я видела только ее лицо, чистый овал, похожий на золотую маску инков, выгнутые дуги бровей, глаза как две гагатовые слезки и черные, гладкие, блестящие волосы. А когда она встала у открытой двери, оказалось, что она очень толстая, просто громадная. Она, наверно, прочла удивление в моих глазах, нарисовала руками в воздухе свои широченные бедра и улыбнулась.
Я натянула узкие черные джинсы, ярко-красную рубашку, запрятала волосы под берет и приколола к нему оставшуюся золотую серьгу Хиляль. Надела темные, с синими стеклами очки, те самые, что подарил мне Бела перед отъездом. Очки в знак траура по потере, только потерялась-то я. Мне хотелось оставить что-нибудь Наде на память, и я отдала ей мою книгу Франца Фанона, засаленную и потрепанную, как рекламный буклет без картинок, найденный на помойке. Но ничего дороже у меня не было.
Я обняла Наду Шавез, а она сунула мне в руку доллары, скатанные бумажки, перетянутые резинкой, как у Хурии, когда мы уезжали из Табрикета. Я спустилась по лестнице, прошла мимо поста охраны, держась очень прямо и ни разу не оглянувшись.
Я так давно не выходила, что у меня закружилась голова, ноги не шли, и я чуть было не повернула назад. Я слышала, как шелестят мои шаги по тротуару, как шелестит кровь у меня в ушах, как шелестит воздух в легких. А больше я ничего не слышала.
17
Я иду много-много дней. До края города, до моря. До края света, до смерти. Я пробираюсь между людьми, между машинами, часто пускаюсь бегом. Я самая быстрая. Никому меня не остановить. Бегать я научилась давным-давно, когда покинула дворик Лаллы Асмы. Научилась обходить ловушки, избегать опасности, скрываться от полиции Зохры. Поглядывая краешком глаза, я кидаюсь наперерез, балансирую, как канатоходец, на разделительной линии шоссе. Меня задевают грузовики и автобусы, тяжелые металлические прицепы. Ветер бьет в лицо, я чувствую запах всех их десяти колес, вдыхаю тонкую черную пыль, которую они поднимают, крутясь.
Я иду против потока машин, нутром чувствую, что так надо. Если идешь с ними в одну сторону, не увидишь, как наедут. Ты — дичь, ты — добыча. Машины притормаживают, тащатся вдоль тротуара, поблескивают длинными капотами, отсвечивают тонированными стеклами. Открываются дверцы, чьи-то руки тянутся к тебе, норовят затащить внутрь.
А вот если идешь навстречу машинам, значит, ты чокнутая, и это им надо бояться тебя, там, за дверцами, за стеклами. Они объезжают тебя, иди себе спокойно. Гудят, конечно, подвывают волками. Но ты идешь, и закатное солнце бьет тебе в лицо, греет грудь, волосы, и ты ничего не слышишь.
Я думаю о Наде Шавез, моей принцессе с постоялого двора в Сан-Бернардино. До чего она хороша — широкие бедра, лицо индианки, глаза, в которых я могла читать, все равно как видеть струйки, скользящие по поверхности воды, прохладная ладонь — утренняя роса. Она одна не донимала меня вопросами, она одна не подстерегала меня с сетями. Она приходила каждое утро, садилась на пластмассовый стул в изголовье кровати и протягивала руку, чтобы я вложила в нее бумажный катыш с красными и белыми пилюлями, от которых засыпают больные на голову. А потом она прижимала ладонь к моему лбу и отдавала мне свою силу. Настал день, когда она поняла, что я готова, и открыла дверь, и выпустила меня.
Чтобы подкрепиться, побыть в тени, укрыться от утреннего дождика, есть большие торговые центры. От автовокзала на пересечении Седьмой и Аламеда до Санта-Моники час автобусом или полдня пешком. Мне только добраться туда, а там я у себя дома. Я теряюсь в толпе, брожу по переходам, пересекаю залы и эспланады, спускаюсь на эскалаторах, поднимаюсь в прозрачных лифтах. Повсюду побываю, даже в подвалах, даже в паркингах. Иду быстро, деловито. Я ведь не просто гуляю. Я знаю здесь каждый уголок, каждую лазейку. Как когда-то на крыше башни на улице Жавело, только здесь просторы не чета той башне, это как остров, как материк.