Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Анна, — сказал он, или скорее даже пропел, — Анна, прекрасная Анна, абсурдная Анна, сумасшедшая Анна, наше утешение в этой дикой глуши, Анна терпеливо-изумленных черных глаз.

Мы улыбнулись друг другу, пронзаемые сотнями острых золотых иголочек солнечного света, пробивавшегося сквозь густое зеленое кружево листвы. Эти слова были своего рода прозрением. Потому что в те времена я постоянно смущалась, запутывалась, чувствовала неудовлетворенность, чувствовала себя несчастной и терзаемой собственной неадекватностью, меня неудержимо тянуло в любого рода невозможное будущее, и настрой сознания, переданный словами «терпеливо-изумленный взгляд», отстоял от меня тогдашней еще на много лет… Думаю, что в то время я не понимала людей по-настоящему, я видела в них лишь своего рода дополнительные приспособления для удовлетворения моих потребностей. Только сейчас, оглядываясь назад, я это понимаю, а в то время я жила в ослепительной дымке, перемещаясь и вибрируя в соответствии со сменой собственных желаний. Разумеется, это всего лишь описание того, что такое молодость. Но именно у Пола, единственного из нас всех, были «изумленные глаза», и, когда мы, взявшись за руки, входили в большую комнату, я смотрела на него и с удивлением думала, может ли такое быть, что такой, казалось бы, самоуверенный

молодой человек чувствует себя, как и я, несчастным и терзаемым; и, если это правда, — что у меня, как и у него, «изумленные глаза», — то что же, черт возьми, это означает? Совершенно неожиданно меня захлестнула волна острой невыносимой депрессии, ка в те дни со мной нередко случалось, всегда внезапно и стремительно, и я оставила Пола и в одиночестве направилась к окну.

Я в жизни не видела таких замечательных комнат. Бутби построили ее потому, что на этой станции не было никакого зала для общественных собраний, и каждый раз, когда устраивались танцы или проводилось какое-нибудь политическое собрание, им приходилось для эти нужд расчищать свою столовую. И построили они ее исходя из самых добрых побуждений, не в поисках выгоды для себя, а в качестве подарка тому району, в котором жили.

Эта комната была размером с большой зал, но выглядела она как гостиная: стены из отшлифованного красного кирпича, темно-красный бетонный пол, восемь мощных колонн из грубого рыжевато-красного кирпича, поддерживавших высокую тростниковую крышу. По обоим концам комнаты были камины, да такой величины, что в них свободно можно было бы запечь на вертеле целого быка. Перекрытия, сделанные из терновника, испускали острый, слегка горьковатый аромат, который менялся в зависимости от того, сухая была погода или сырая. В одном конце комнаты на небольшом возвышении стоял рояль, в другом — проигрыватель и стеллаж с пластинками. С каждой стороны было по дюжине окон, из одних были видны груды гальки за железнодорожной станцией, из других открывался вид на огромное пространство, ограниченное лишь цепью синих гор на расстоянии многих миль от нас.

Джонни в глубине комнаты играл на рояле, Стэнли Летт и Тед стояли рядом с ним. Было видно, что он начисто забыл об их присутствии. Его плечи вздрагивали в такт джазовой мелодии, ноги отбивали какой-то ритм; с совершенно отсутствующим выражением на бледном, слегка одутловатом лице он смотрел куда-то в сторону гор. Стэнли не беспокоило то, что приятель был к нему равнодушен: Джонни был его талончиком на обед, его приглашением на те вечеринки, где он играл, его пропуском в прекрасное времяпрепровождение. Стэнли не делал никакой тайны из того, почему он общался с Джонни, он был предельно откровенным пройдохой. Взамен он следил за тем, чтобы для Джонни всегда была «организована» бесперебойная поставка сигарет, пива и девочек, все это — совершенно бесплатно. Я назвала Стэнли пройдохой, но это, конечно, полная чушь. Он был человеком, который очень рано в своей жизни понял, что для богатых — одни законы, а для бедных — совсем другие. Для меня это так и оставалось чисто теоретическим знанием до тех самых пор, пока мне не довелось пожить в рабочих районах Лондона. Вот тогда-то я и поняла Стэнли Летта. В нем жило глубочайшее инстинктивное презрение к закону; презрение, если сказать об этом совсем кратко, к государству, о котором мы рассуждали так много. Я полагаю, может быть, именно это не давало покоя Теду? Он нередко говаривал: «Но ведь он такой умный!» — подразумевая под этим, что, если использовать ум Стэнли, то его можно будет привлечь к работе на благо общего дела. И думаю, Тед был недалек от истины. Есть такой тип профсоюзного деятеля: жесткий, в высшей степени сдержанный, знающий свое дело и неразборчивый в средствах. Я никогда не видела, чтобы Стэнли потерял над собой контроль, и этот жесткий самоконтроль он использовал как орудие, при помощи которого старался получить от жизни — где все было изначально предрешено не в его пользу, и он принимал это как данность, — все, что мог. Он был страшен. Мне он, безусловно, казался страшным: весь какой-то огромный, черты лица — жесткие и ясные; ледяной, препарирующий все, на что он натыкается, взгляд серых глаз. Почему Стэнли терпел пылкого, мятущегося, идеалистичного Теда? Думаю, совсем не ради тех выгод, которые он мог бы извлечь из взаимного общения. Его искренне трогало то, что Тед, «ученый мальчик», по-прежнему искренне радеет об интересах своего класса. И в то же время Стэнли считал его сумасшедшим. Он, бывало, говорил: «Слушай, приятель, тебе повезло, у тебя больше мозгов, чем у многих из нас. Так используй тот шанс, который тебе выпал, и не пачкайся. Рабочие пачкаться не станут, им, кроме самих себя, ни до кого нет дела. Ты знаешь, что это так. И я знаю, что это так». «Но, Стэн, — принимался убеждать его Тед; глаза его при этом горели, пряди черных волос от резких движений разлетались во все стороны, — Стэн, если достаточное число людей, таких как мы с тобой, научится думать не только о себе, мы сможем все изменить, — разве ты не понимаешь?» Стэнли даже читал те книги, которые давал ему Тед, и возвращал их со словами: «Я ничего против этого не имею. И вот что я тебе скажу: удачи тебе».

В то утро Стэнли уставил крышку рояля рядами пивных кружек. В углу был еще ящик пива. Вокруг рояля стояло густое облако дыма, сквозь которое, мерцая, тянулись полосы отраженного солнечного света. Молодых людей у рояля от остального пространства большой комнаты отделяла завеса пронзаемого солнцем дыма. Джонни играл, играл, играл. Играл, забыв обо всем на свете. Стэнли пил, курил и посматривал на входящих девушек, прикидывая, которые из них могли бы подойти ему или Джонни. А Тед жадно искал общения то с политической душой Стэнли, то с музыкальной душой Джонни. Как я уже говорила, Тед много занимался музыкальным самообразованием, но играть он не умел. Он напевал отрывки из Прокофьева, Моцарта, Баха, на лице его отражались муки импотента, умирающего от желания, и он умолял Джонни сыграть то, что он напевал. Джонни мог подобрать на слух все что угодно, и он принимался правой рукой играть те мелодии, которые Тед ему напевал, а его левая рука при этом замирала в нетерпении над самыми клавишами, не касаясь их. И стоило Теду на мгновение ослабить силу гипнотического давления на Джонни, как его левая рука тут же бросалась в синкопу, и вскоре уже обе руки снова яростно предавались джазовому неистовству, а Тед улыбался, кивал и пытался поймать взгляд Стэнли, чтобы разделить с ним свое горестное удивление. Но ответная улыбка Стэнли выражала лишь спокойное дружелюбие, к музыке он был абсолютно глух.

Эта троица

провела за роялем весь день.

В зале было человек десять или пятнадцать, но он был таким большим, что казался совсем пустым. Мэрироуз и Джимми, стоя на стульях, прикрепляли к темным балкам бумажные гирлянды, им помогали около дюжины рядовых из военно-воздушных сил, которые, прослышав, что здесь будут Стэнли и Джонни, приехали из города на поезде. Джун Бутби сидела на подоконнике, наблюдая за происходящим из глубин мира своих тайных фантазий. Когда ее пригласили помочь, она медленно покачала головой, а потом отвернулась к окну и стала всматриваться куда-то в сторону далеких гор. Пол какое-то время стоял рядом с группой, занятой развешиванием гирлянд, а потом, конфисковав у Стэнли некоторое количество пива, направился ко мне и пристроился рядом на подоконнике.

— Ну, разве это не печальное зрелище, дорогая Анна? — сказал Пол, указывая на группу молодых людей, окружавших Мэрироуз. — Вот перед нами они, и все они, без сомнения, буквально истерзаны сексуальным воздержанием, и вот перед нами она, прекрасная, как майский день, но она и помыслить ни о ком не может, кроме своего умершего брата. И вот Джимми, он стоит рядом с ней, совсем близко, но он и помыслить ни о ком не может, кроме меня. Время от времени я говорю себе, что мне бы следовало с ним переспать, а почему бы нет? Я бы его этим так осчастливил. Но если быть честным, я с неудовольствием прихожу к заключению, что я не только сейчас не являюсь гомосексуалистом, но и никогда им не был. Ведь по кому я тоскую по ночам, растянувшись в своей одинокой постели? Тоскую ли я по Теду? Или даже по Джимми? Или по кому-нибудь из юных доблестных героев, которыми я со столь завидным постоянством окружен? Вовсе нет. Я тоскую по Мэрироуз. И я тоскую по тебе. Разумеется, я бы предпочел, если бы это было возможно, чтобы вы пришли ко мне по очереди, а не одновременно.

В зал вошел Джордж Гунслоу и прямиком направился к Мэрироуз. Она все еще стояла на стуле, поддерживаемая своими кавалерами. При его приближении летчики раздались во все стороны. Внезапно произошло кое-что страшное. Всегда, когда Джордж заговаривал с женщиной, он делался неуклюжим, чрезмерно смиренным, иногда он даже начинал заикаться. (Однако это всегда звучало так, будто он заикается нарочно.) При этом он неотрывно, очень напряженно и почти угрожающе смотрел женщине в лицо. Глаза у него были глубоко посаженные, карие, выразительные. При этом Джордж продолжал держаться смиренно и кротко, и говорил он почти извиняющимся тоном. Женщины волновались, сердились или начинали нервно посмеиваться. Безусловно, он был сластолюбцем. Я имею в виду подлинным сластолюбцем, а не мужчиной, который по тем или иным причинам таковым притворяется, как это сейчас делают столь многие. Джордж был мужчиной, который по-настоящему и очень сильно нуждался в женщинах. Я говорю это потому, что в наше время таких мужчин осталось немного. Я имею в виду цивилизованных мужчин, привязчивых, лишенных сексуальности мужчин нашей цивилизации. Джордж нуждался в том, чтобы женщина ему подчинялась, чтобы она физически находилась во власти его чар. А сейчас мужчины больше не могут властвовать над женщинами в этой области, не испытывая при этом чувства стыда. А если и могут, то очень немногие. Когда Джордж смотрел на женщину, он представлял себе, какой она станет, когда он ее оттрахает до бессознательного состояния. И он боялся, что женщины увидят отражение этих мыслей в его глазах. Тогда я этого не понимала, я не понимала, почему я так смущаюсь, когда он на меня смотрит. Позже мне довелось повстречаться еще с несколькими такими же мужчинами, и все они были столь же неуклюже и нетерпеливо смиренны, и в них во всех чувствовалась та же скрытая и надменная мощь.

Джордж стоял рядом с Мэрироуз; она, возвышаясь над ним, стояла на стуле с поднятыми вверх руками. Блестящие волосы волнами рассыпались по плечам, а одета она была в тот день в ярко-желтое платье без рукавов. Ее руки и ноги были покрыты ровным золотисто-коричневым загаром. Смотревшие на Мэрироуз парни из военно-воздушных сил уже были почти без чувств. Да и Джордж на какое-то мгновение замер с потрясенным видом. Джордж что-то сказал. Она резко опустила руки, медленно шагнула со стула на пол и теперь стояла рядом, глядя на него снизу вверх. Он сказал что-то еще. Я помню выражение его лица, — подбородок агрессивно выставлен вперед, напряженный взгляд, и общее выражение какого-то тупого смирения. Мэрироуз подняла руку, сжатую в кулак, и резко ударила его по лицу, снизу вверх. Она вложила в этот удар всю свою силу, — его лицо запрокинулось, и он даже невольно отступил на шаг назад. Потом она, не глядя на него, снова взобралась на стул и вернулась к тому занятию, которое была вынуждена прервать, — принялась развешивать гирлянды. Джимми улыбался Джорджу, вид у него был в высшей степени смущенный, как будто на нем лежала вся ответственность за только что случившееся. Джордж подошел к нам, он снова принял свой излюбленный клоунский вид, а почитатели Мэрироуз снова приняли позы беспомощного обожания.

— Что ж, — прокомментировал Пол. — На меня это произвело большое впечатление. Если бы Мэрироуз так ударила меня, я бы поверил, что мне уже удалось кое-чего добиться.

Но в глазах Джорджа стояли слезы.

— Я полный идиот, — сказал он. — Дурень. С какой стати такая красавица вроде Мэрироуз станет интересоваться таким, как я?

— Действительно — с какой стати?

— Кажется, у меня из носа идет кровь, — сказал Джордж, чтобы у него был предлог высморкаться. Потом он улыбнулся и продолжил: — Беды обступили меня со всех сторон. А этот ублюдок Вилли слишком увлечен своим треклятым русским языком, чтобы проявить ко мне хоть какой-то интерес.

— У всех у нас есть свои беды, — сказал Пол. Он излучал спокойное физическое благополучие, и Джордж сказал:

— Ненавижу двадцатилетних юнцов. Какие у вас вообще могут быть беды?

— Случай тяжелый, — сказал Пол. — Во-первых, мне двадцать. А это означает, что, когда я общаюсь с женщинами, я очень нервничаю и не знаю, как к ним подступиться. Во-вторых, мне двадцать. Вся жизнь у меня впереди, и, честно говоря, эта перспектива нередко наводит на меня ужас. В-третьих, мне двадцать, и я влюблен в Анну, и сердце мое разрывается на части.

Джордж бросил на меня быстрый взгляд, чтобы понять, правда ли это, а я пожала плечами. Он залпом осушил большую кружку пива и сказал:

— В любом случае, меня не должно волновать, влюблен кто-то в кого-то или нет. Я подлец и извращенец. Ну, хорошо, само по себе это было бы еще ничего, но я еще и практикующий социалист. И я свинья. Как свинья может быть социалистом, вот что мне бы хотелось понять.

Он шутил, но в его глазах снова стояли слезы, а тело было сведено напряженной судорогой сильных и тяжелых переживаний.

Поделиться с друзьями: