Шрифт:
Иван Бунин
Золотое дно
I
Тишина - и запустение. Не оскудение, а запустение...
Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса - только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником...
– Ну, что новенького, Корней?
– спрашиваю я кучера, молодого загорелого мужика с умными, слегка прищуренными глазами.
– Новенького?
– сдержанно отвечает Корней, не оборачиваясь.
– Нового у нас ничего нету.
– Значит, живете по-старому?
– Это правильно. Плохо живем...
Не много
– Так плохи, говоришь, дела?
– спрашиваю я сестру, которая задумчиво смотрит куда-то вдаль, на косогоры за лугами и речкой.
– Совсем, совсем плохи!
– поспешно, как будто даже с удовольствием подтверждает сестра.
– Будь капитал, еще, может быть, можно было бы поправиться. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк!
– Зато тишина-то какая!
– говорю я.
– Уж этого хоть отбавляй!
– с угрюмой иронией соглашается племянник-студент.
– Действительно, тишина, и прескверная, черт ее дери, тишина! Вроде высыхающего пруда. Издали - хоть картину пиши. А подойди затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины - на две сажени, и караси все подохли... Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается!
II
Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, - он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он "тронулся", как говорили, "в отделку" и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым...
– Не знаешь, не продали еще?
– спрашиваю я Корнея.
– Продали, - отвечает он.
– И продали-то, говорят, за трынку! Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар - сирота. А земля тут - прямо золотое дно!
– Хороша?
– Аршин чернозему. А лес-то!
Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах... На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире... И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей...
– А вон и Батурино, - насмешливо говорит Корней.
И я уже понимаю его.
– Что, и тут плохо?
– Да уж молодые-то уехали. А старуха дом продает. Добилась до последнего.
– А как бы заглянуть туда?
– Да скажите, что, мол, дом себе для Родников присматриваю...
III
В Батурине - это большая деревня, но уж известно, что такое "барская" деревня!
– в Батурине тихо. Скучно лоснится
– Я доложу-с, доложу-с, - бормочет она, скрываясь в темных сенях.
Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное, старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз... Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома - вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу.
Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю... О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне... Направо - дверь в его каморку, прямо - комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами...
– Мы ведь в пристройке-с теперь живем, - виновато поясняет Батурина. Ведь знаете, какие года-то пошли, да и теплее тут зимою...
– Но, может быть, я беспокою вас?
Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно.
– Не беспокою ли я вас?
– говорю я громче.
Расслышав, Батурина поспешно улыбается.
– Нет-с, нет-с, - отвечает она с ласковой снисходительностью. Пожалуйте-с.
И отворяет дверь в коридор...
Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники... В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать... И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов... Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно... Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее - и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд!
IV
Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.
– Дядя, дай серничка!
– кричит один из мальчишек, стерегущих на парах лошадей, и, вскочив с межи, бегом догоняет тарантас.
Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей.
"О чем он думает?" - думаю я, глядя на его выгоревший на солнце картуз.
И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить...
– Всем не мед, - говорит он.
– Не одним господам... Хрестьянский банк, мол, помогает! Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто-двести десятин, - конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары - дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь!
– Однако, - говорю я, - крупных-то господ осталось три-четыре на уезд, значит, расходится земля по народу.
– По городским купчишкам да лавошникам, - поправляет Корней.
– По ним, а не по народу... И опять же земля без настоящего хозяина остается: им ведь только бы купить, благо дешево, а жить-то они ведь тут не станут! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте!