Золотое руно
Шрифт:
— А что высокое начальство?
— Они не ожидали столь необычного, что ли, вывода от меня. Ведь все претензии к Бобрикову лежат в плоскости, так сказать, нравственной, что ли… Тот же начальник управления, наш милый Фролов, не привык иметь дело с такой деликатной вещью, как человечность, психология и прочее, что делает человека человеком и руководителем. Потом, когда совхоз опустится, поймут, что дела плохи, начнут операцию. Директора уволят и многие годы станут создавать работоспособный, здоровый коллектив.
— На кой те черт понадобилось ругаться со всеми? Попросил бы переводку. Ну, не ужился — все знают его характер — и пошел бы в другой совхоз, хотя бы ко мне. Может,
— Да уж куда лучше, Андрей, чем к тебе!
— Ну так и давай, бери прицел на меня. Хочешь, завтра позвоню первому? Скажу, так и так…
— Нет, Андрей! У тебя я уж не работник.
— Да почему?
— Потому что приду к тебе с перебитым крылом. Подранок — не борец.
— А тебе поза нужна: смотрите — я борец!
— Да иди ты к черту! Поза! — Дмитриев помолчал. Успокоился. — Недавно мать спрашивает у меня: «Делом ли занимаешься, сынок?» О как ставит вопрос!
— Ну, а ты?
— Не ответил я ей толком. Сказал только: будет людям от меня помощь — делом, не будет — не делом.
— Людям?.. — в раздумье переспросил Орлов. — А производству?
— Тьфу ты! И этот! Да неужели тебе не ясно, ведь ты же не Бобриков! Производство — это прежде всего люди! Лю-ди! Бестолковый твой кочан! И чем дальше производство будет усложняться, тем важнее будет значение человека! — прокричал Дмитриев на весь лес и едва не сорвал голос. Прокашлялся, спокойней закончил свою мысль: — Я же сегодня, сейчас только говорил у вас дома, как четыре оператора обслуживают в смену одиннадцать тысяч голов скота. Одиннадцать тысяч! А ну-ка, скажи мне честно: есть у тебя хоть пяток таких людей, которым бы сегодня ты мог доверить такое богатство? А?..
— Ну… если подучить, поговорить, то, пожалуй, что…
— Хорошо! Ты еще сможешь подучить, у тебя есть кого, а что станет делать Бобриков?
— Назначит. Прикажет. Начнется падеж скота — выгонит.
— Или посадит в тюрьму. Вот и весь стиль его работы. В прошлом году сгорело сотни тонн сена — пожалел денег, чтобы обнести сараи заборишком или поставить сторожа. Он не дрогнул: с виновника взыскали деньги, а район возил ему сено. Он знает, что в такой стране не дадут животным сгинуть. А ведь и дела-то было — купить замки на двери, ну, может, обнести сараи проволокой, что ли. Жалко денег. Экономист!
— Экономи-ист! — хохотнул Орлов, наклонившись вперед и высматривая лужи.
— Такого руководителя я просто назвал бы вредителем, отбивающим у людей всякую охоту трудиться. Вот и споришь, а иной раз скандалишь…
— Все по диалектике…
Они молча шли уже мимо того поля, по которому утром бежал лось. Поле лежало, косо перерезанное темной тенью по дальней, у леса, кромке, и было красивей, чем утром, но восторга в Дмитриеве оно не вызывало. Он сейчас не был настроен на романс, как утром. В душе подымалось что-то тяжелое, ставшее еще более неприятным от промелькнувших мыслей о Маркушевой. Ему сделалось нехорошо от логической параллели: если он мог так подумать о Маркушевой, почему его Ольга, сбежавшая сейчас в родное село, обозленная, не может думать так же? При этой мысли он попытался вызвать злобу в себе, но она не приходила. Сознание подсунуло усталое лицо жены, беззащитность сына, и нечто похожее на жалость, хорошую человеческую жалость, которой почему-то иные стали стесняться, охватило его. Ему хотелось бы высказаться перед приятелем, но он не знал, что и как говорить, да и не был уверен, что тот поймет его.
— Андрей… — все же начал он.
— У?
— Ведь у нас с Ольгой может все порушиться. Убежала к матери. Сына забрала…
— Придет. — Орлов сказал это уверенным тоном. — Бабий заскок. Эмансипация,
мать ее в угол! Раньше женщина боготворила мужа, а теперь — самостоятельность! Есть у меня одна пара, молодые еще, но в неделю по три раза в разных домах спят. Сошлись — два сапога, он лодырь, получает гроши, естественно, она зарабатывает столько же. Равенство… Второй компонент — свобода, они ее тоже понимают по-своему — спят, где хотят.— Упрощаешь. В жизни все сложней, — заметил Дмитриев.
— Пусть так, но мне ясно одно: мужчина теряет свой статус. Гибнет его авторитет, так какая же тут любовь к нему?
— А ты задумывался когда-нибудь — за что нас можно любить женщинам? Мы требуем к себе внимания женщины, невзирая — за что и я ратую — ни на какие там заработки. Считаем, что нас надо любить как личности, а все ли мы личности? Другой настолько измельчал в ужимках, в хитростях да пустом мельтешении, что на него пора смотреть через лупу — тут ли он еще? А горды! Вон как ты идешь — нос задрал, смотрите: я не кто-нибудь — я директор!
— Ну и что?
— А то, что на гордость человеческую право надо заслужить, вот что! А мы свою мужскую гордость чаще всего тешим дома, вспомнив, что мы — кормильцы.
— Кормильцы, — утвердительным эхом буркнул Орлов.
— Вот-вот: принесем домой сто рублей — наорем на сто. Принесем двести — накуражимся на двести. А что мы фактически даем женщине? Хорошо кормим или одеваем?
— А что им еще надо?
— Они ждут от нас простого хорошего человеческого слова, Андрей, а у нас на это времени нет. Если обидим — вон как я свою — нам стыдно показаться виновными или жалостливыми. Жалость, видите ли, унижает человека! Сатин сказал спьяну, а мы и рады стараться!
— Не сносить тебе башки, Колька! — вздохнул Орлов, засмыкал своим сорок пятым размером по скользкой весенней дороге, но вдруг резко прибавил шаг, охнул и кинулся со всех ног к развилке лесной дороги, уходившей на Бугры. В тот же миг Дмитриев увидел небольшое пламя за придорожным мелколесьем.
«Скирды! Скирды соломы!» — ударило в сердце.
— Скорей! — послышался крик Орлова уже далеко впереди, а где-то еще дальше и левее, должно быть, на дороге к «Светлановскому», взревывал и замирал трактор.
Орлов вмиг полетел прямо по хляби раскисшей дороги, по лужам, да и не диво: солома была его, оплаченная уже вывезенной картошкой. Это был его резерв, его гарантия на все случаи этой капризной весны, это была надежда наконец обойти «Светлановский». Орлову — что греха таить! — хотелось выпихнуть Бобрикова, оттеснить его с первого места, и цель эта была близка. Вот уже неделю он держал удои значительно выше «Светлановского», а скоро начнутся массовые отелы, и большеполянское стадо, освободившись с помощью зоотехника Семенова от малопродуктивного скота, еще больше нарастит свою мощь — готовь, директор, цистерны! Держись, Бобриков! Держись, Держава, черт ископаемый! А тут — на тебе! — такое…
Дмитриев, когда подбежал к развилке и увидел в дыму Орлова, удивился не столько самому пожару, сколько тому, что солома горела не в скирдах, за полсотни метров от дороги, а на самой дороге! Она была сдвинута с поля на кусты, на канаву, но более всего трактор-бульдозер сдвинул соломы на дорогу. Огромные вороха ее бугрились, как барханы, и это помогало огню набирать силу Счастье было, что загорелось с краю. Орлов разваливал, как бульдозер, горящую — направо, не охваченную огнем — налево. Дмитриев кинулся на помощь, и, кашляя, кряхтя и матерясь, размазывая сажу по лицам, смоченным горючими слезами от дыма, они врезались в эту хрусткую, просохшую, сытно пахнущую массу, радуясь, что поспели все-таки вовремя.