Золотой шар
Шрифт:
На четвертую ночь он снова пошел на приступ. Она впилась ему в плечи ногтями, выставила колени, оскалилась. Но он придавил ее своим жарким тяжелым телом и пробился к ней. И она поразилась тому, что как ни сжимала она свое лоно, оно невольно раскрылось ему навстречу, обернулось колодцем и поглотило его. Она представила себе багровый ошметок, который увидела в то, первое утро. И укусила Нильса Глёе в шею. Ибо тело ее воспротивилось ее воле и не отвергло его.
Чуть погодя он влепил ей пощечину, молча отвернулся и захрапел.
На время он оставил ее в покое. Они даже не разговаривали. Хедевиг-Регице возилась на кухне, подавала на стол и вынашивала свою ненависть.
Ей часто вспоминался родительский дом, и воспоминания эти
Хиртус так и не смирился с тем, что его водворили на Острове. В нем взыграла надменность. За его почтительностью и послушанием все ж таки скрывалось пусть и бессознательное, но притворство.
Он глядел на себя в колодец и в серебряное зеркальце, привезенное Хедевиг-Регице из дому, и находил, что его отражение, даже с размытыми очертаниями, неверное, напоминает ангельский лик. Он мечтал повидать белый свет и встретиться с прочими ангелами. Он воспитывался в доме у пастора, прочел много книг и по части знаний превзошел учителя. Судьба к нему нынче неблагосклонна, но ведь это не навсегда!
Презирая отца за угрюмоватый нрав и медвежьи повадки, Хиртус уединялся в светелке, где совершенствовался в познаниях и предавался мечтам о своем блистательном будущем. Изредка он вспоминал Марианну, вторую по меньшинству сестру Хедевиг-Регице, которая собиралась уехать к тетке в столицу, а еще — молодого капеллана, что начитывал ему стихотворенья из светских книг. В сознании Хиртуса Марианна и капеллан сливались в единый образ. Они олицетворяли иной мир, где витают белые, нежные руки, где юноша сидит в тиши своего кабинета, а льющийся в окно лунный свет оборачивается то бледной и хрупкой светловолосой девушкой, то стройным молодым капелланом.
Что ему была Хедевиг-Регице? Она принадлежала миру отца, неотделимому от рыбьей слизи, раззявленных рыбьих ртов и вонючих, набычившихся детей.
Она же цеплялась за Хиртуса как за якорь спасения. Он был призван вызволить ее из водоворота нахлынувших мыслей и чувств. Ей тоже казалось, что он походит на юного ангела. Она наклонялась к нему, отводила в сторону золотистые кудри и целовала в ушко — как и много лет назад, когда он неожиданно появился у них в доме на правах нового братца. А поскольку тело ее желало любви, а душа не желала любить Нильса Глёе, она отдала свою любовь Хиртусу.
Она сама не понимала, что с ней творится. Нильс Глёе, бывало, отлучался на целый день. Хозяйство обременяло ее не слишком, ведь их всего трое. Никто не понуждал ее разделывать рыбу и чинить сети. Когда Хиртус приходил из школы домой и, вздыхая, удалялся в светелку, она шла за ним и стояла в дверях до тех пор, пока он не поворачивался и не спрашивал капризно, чего ей надобно.
А ей просто-напросто хотелось его утешить. Сказать, что уговорит она Нильса Глёе и тот даст ему денег, — пусть едет и повидает свет и найдет себе применение. Да нет же, она вовсе не это хотела сказать. Она нипочем его от себя не отпустит. Ей тоже опостылел Остров. Что если они уедут вдвоем? Уж она-то сумеет о нем позаботиться.
Она делала к нему шаг-другой и говорила что-то, путаясь, невпопад, а он нетерпеливо поводил головой — ему недосуг, его ждет работа.
Конечно-конечно, ему нужен покой. Сейчас она уйдет. Уже уходит. Нагнувшись, она гладила его по голове, и исчезала, и появлялась снова, на этот раз с кружкой сока или анисового настоя.
Когда же домой возвращался Нильс Глёе, она становилась чернее тучи. Молча подавала на стол и молча со стола убирала. Нильс Глёе смотрел на своего бледного, надменного сына, на свою неприветливую жену, у которой из-под чепца выбивались рыжие кудри, и в нем закипала ярость. Он получил все, что хотел. Почему же тогда все не так, как он хочет? Он смотрел на часы с расписным циферблатом, на кровать с балдахином, и его разбирало желание изрубить часы и кровать на куски. Вместо этого он брал топор и рубил дрова,
а потом ложился спать — спиной к Хедевиг-Регице. Но ведь, куда ни ткнись, весь дом напитан запахом ее тела, женского тела, что отдает раскаленными камнями и дымом. Он повертывался к ней и брал ее. И ее плоть раскрывалась и принимала его, полыхая ненавистью.Я вижу Хедевиг-Регице на рассвете. Распущенные волосы волнами падают ей на плечи. Пальцы теребят тесьму юбки. Она загляделась на море. Серые волны, набегающие одна на другую, — сплошь в золотистых бликах. По небу плывут дымчато-розовые облака с золотой каемкой. Сквозь облака пробивается солнечный свет и снопами падает на воду. Хедевиг-Регице отбрасывает со лба кудри. Ее белые плечи покрыты золотистым пушком. Еще какой-то миг стоит она недвижно, глядя на облака. А потом входит в дом, и дверь за нею захлопывается.
По весне Нильс Глёе снарядил свой парусник, загрузил его вяленой рыбой и отбыл на материк. Он намеревался сделать там кое-какие закупки и заодно обсудить с пастором, стоит ли Хиртусу продолжать учение. Нильс Глёе уразумел уже, что сын его на Острове не прижился, а коль скоро он рассчитывает заполучить новых наследников, то нечего его там и удерживать.
Оставшись дома наедине с Хиртусом, Хедевиг-Регице словно бы воспрянула ото сна. Теперь, когда его отъезд был делом почти решенным, Хиртус обходился с ней не в пример любезнее: как-никак она столько лет нянчилась с ним и всегда за него заступалась.
На третий вечер после того, как Нильс Глёе уехал из дому, Хедевиг-Регице стала рыться в сундуке с приданым и обнаружила непочатую бутыль с бузинной наливкой, которую вручила ей на пристани Марен. Хедевиг-Регице поставила бутыль на стол, наполнила кубки и упросила Хиртуса сесть напротив. Они потягивали наливку и вспоминали былое. Хиртус обмолвился, что когда приедет в столицу, непременно повидается с молодым капелланом, что короткое время был под началом у ее отца.
«Ты прав, пора нам подумать и об отъезде», — встрепенулась Хедевиг-Регице и, протянув руку, накрыла его ладонь своею. Хиртус присмотрелся и увидел на ее руке золотистый пушок, и ему вдруг вспало на ум, что у такой женщины, как Хедевиг-Регице, верно, все тело поросло волосами. Мысль эта неприятно его поразила. Ладонь у Хедевиг-Регице была тяжелая, теплая, вдобавок та принялась играючи перебирать его пальцы.
«Ты здесь оставаться не хочешь, но и я здесь оставаться не могу, — сказала Хедевиг-Регице. Она сказала это чуть слышно, и все равно в ушах у нее звенел собственный голос. — Нам надо обдумать, куда бы уехать».
«Почему ты не можешь здесь оставаться? — спросил Хиртус, тихонько отнимая руку. — Тут ты сама себе хозяйка. У тебя еще будут дети, будет о ком заботиться».
«Дети… — пробормотала Хедевиг-Регице и хлебнула из кубка. Бледный лик Хиртуса в ореоле золотистых волос, казалось, озарял всю горницу. — Мой единственный ребенок — ты». Она улыбнулась ему и сжала его руку, до боли. Не выпуская ее, поднялась со скамьи, обошла стол и склонилась над ним. Потерлась о его руку щекой, поцеловала ее и стала его баюкать. «Хиртус, Хиртус, Хиртус, — напевала она, зарывшись лицом в его локоны. — Хиртус, ненаглядный мой ангел».
Перегнувшись, она прижалась к нему всем телом. Волосы ее, закрученные узлом на затылке, развились и водопадом обрушились ему на лицо. Затылок его вдавился в мягкую грудь, в ноздри ударил обжигающий запах женского тела. Он задыхался, глаза ему застила огненно-красная тьма. И он обмяк и было уже притулился к ней, но тут же выпрямился, отдернул руку и вскочил со скамьи. «Что это ты задумала? — сказал он, и голос его пресекся. — Ты свой выбор сделала. И я тут ни при чем».
«При чем, при чем, при чем, — отозвалась она, словно бы воркуя над несмышленым младенцем. — Иди же ко мне, дай я коснусь тебя, обниму тебя, как ты прекрасен, мой ненаглядный». И она упала перед ним на колени, и стала оглаживать его ноги и бедра, и приникла лбом к его срамному месту.