Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Если бы я был беллетристом-психологом, то далее я сказал бы так: но в то же время это самоуничижение, не вызванное никаким давлением извне, добровольное и беспримесно искреннее, возбуждало в душе новую гордость и восхищение, любование самим собою, указание опять-таки на избранность, а вслед за тем новое отвращение к себе за эту фантастическую гордыню. Но я не измышляю повесть о себе, заботясь о возможно больших ее украшениях, с некоторых пор я ищу только правды и, если привел воображаемую выше тираду, то потому, что доля правды, как бы отражение ее, было в сказанном и по отношению ко мне. Главное же острие, засевшее в сердце, было близкое, но иное, также ведшее к понятию об избранничестве.

Как тихо и непререкаемо чисто вокруг! Как

на далеких пространствах покоится предрассветная ночь! Скоро звезды совсем истают для глаз и вознесутся в чистейшую высь, как сновидение развеется и призрачный этот сад, зашумит пробужденная явь, и золотой сверкающий солнечный шум, заворошась, поплывет над землей. И мне надо будет что-то также решать; жизнь меня настигает и здесь. Но пока мои мысли со мною, и жаль их покинуть.

Есть еще полчаса. Я стою, опершись о грядку телеги. Теплая лошадиная морда, деловито и вкусно жуя, посылает мне свой сырой и душистый, приятный мне пар. Никогда ничего не узнать об этой таинственной жизни вокруг человека. Простой, непосредственной, как привыкли мы говорить… Но как что-нибудь знать об этих вещах, если и в душу свою глядишь, как в глубокий колодец?..

Но нечто, мне кажется, я все-таки знаю — о себе, а, стало быть, и о человеке, хотя бы лишь о человеке нашего времени, нашей эпохи и нашей страны. Я помянул об избранничестве, и, может быть, понятие это и связанные с ним переживания не так уже исключительны, как казалось мне раньше. Они живут и у многих, только скрыто, потенциально.

Нет, в конце концов уход мой от всех близких людей в эту глушь и тишину был хотя инстинктивным, но правильным, нужным. Бросил я все и нанялся караульщиком в Камчатовский сад не по каким-нибудь высшим соображениям философским или моральным. После сложности внутренней жизни моей, в которой грозило мне окончательно запутаться и не свести концов с концами, просто мне захотелось простора, звездного неба над головой сквозь узловатую сеть ночных, чуть тревожимых дуновением ветра ветвей и, главное, тишины, благословенного дыхания мудрости, простой и глубокой.

Почему я ушел именно в сад? Кажется, это позвало меня далекое детство. Воспоминания первых полусознательных лет живут нетленными всю долгую жизнь и имеют над нами очарование магическое. И пусть мне приходится здесь играть подчас и не очень приятную и легкую роль стража чужого добра (я принимаю это как испытание), но все же точно вернулся я снова к истоку дней моей жизни, и мне легче отсюда, как из родного, теперь погибшего уже маленького садика видеть себя и оценить себя со стороны правильной мерой.

И вот я стою у телеги, и мысли мои бегут и бегут… Я должен им, наконец, подвести один общий итог.

Есть в течении жизни души какой-то момент — роковой, значительный и… печальный, а, может быть, и благословенный, — не знаю, то есть твердо не знаю еще.

Я склонен его отнести к тридцати трем годам. Число это мистическое, это тот возраст, когда победил Христос, вознесенный на крест, самую смерть, втянувшую жало. «Смерть, где твое жало?» — помним мы с детства. Она втянула его на один этот раз, чтобы снова и снова жалить нас, смертных. С этим же возрастом связаны и все легенды, предчувствия о приходе антихриста.

Для меня ощущения эти были не праздной эквилибристикой логически-химерических построений, а жили во мне во плоти — в душе моей и в крови. Позже они овладели и сознанием моим — всецело. Путь Христа на земле до момента полного Им осознания своей Божеской миссии стал для меня предметом настойчивых и непрестанных размышлений.

И вот, мальчик из русской деревни, вложил я всю страсть души в одну идею — о целомудрии; целомудрие как преодоление смерти. Здесь было несколько одинаковых значительных для меня этапов развития и утверждения этой идеи. Не раз и не два вливалась в мое бытие все с новой силой, с огромным напором все та же волна, долженствовавшая вознести торжествующий дух в горнюю высь над отвергаемой землей у подножия. И

непрестанно царапался я, вместе с тем, о подводные рифы.

Чистота эта с первых, полусознательных лет раннего детства, была разлита вокруг меня — в нашей семье, во всем нашем быте, в самой природе, прозрачно кроткой и ясной. Она не только меня омывала, но проникала, казалось, насквозь, входя и выходя через поры плотского моего существа. Но вот я помню (и, кажется, это мое самое раннее из всех воспоминаний), помню такое:

Пруд, и не наш, а соседский; как я туда попал, сообразить не могу; молодая, смеющаяся женщина стоит в воде, посадив меня на шею верхом и придерживая закинутыми за плечи руками; она смеется, низкая вода мне плещет в лицо, и я, охватив эту женщину крепко, также смеюсь в странном восторге, тесно прижавшись, обняв; кожу шеи ее и плеч, и груди я ощущаю всем существом, и сама она кажется мне моим достоянием. Я не знаю, умел ли я тогда еще говорить, но вот это воспоминание пронес через всю мою жизнь. И я помню все, до последнего деревца (редких ракит у плотины), серой земли у пруда, чуть не до узора расщелин на ней, образовавшихся от июльской жары, и как было кинуто мое детское платье, и какой был солнечный трепещущий день, и где стояло в предобеденный час горячее солнце.

Кто была она, я не знаю и до сегодня; мне всегда было стыдно спросить потом, припоминая то и другое, об этом именно у своих взрослых сестер. Не няня наверное, няня наша старушка, а эта была молода и смеялась. Может быть, горничная или просто кухарка или с деревни какая-нибудь случайная девушка. И вот еще что: я совершенно не помню лица ее — это было неважно, но кожа моя все помнит звериною еще недавно сказал бы: проклятою) памятью ощущение нежной, ласкающей свежести кожи ее под моими руками — обладающими… Поры мои, воздушное мое существо — чистота омывала, а в клеточках, ядрах живет и обитает смертная (или бессмертная) плоть.

Это был первый подводный мой риф.

Дальше шли: молитвы, евангелие и особенно «Крейцерова соната» Толстого, прочитанная мною тринадцати лет и охватившая меня, как каторжанина (невиновного), цепью на долгих двадцать лет — предельнейший срок.

А параллельно, чтобы вспомнить лишь вкратце: рассыпанные (уже в нашем саду, в маленькой сажалке) бусы купальщицей Юлией Александровной, которые я потом полюбил собирать с полубезумной, жадною страстностью; чья-то босая нога на молотьбе: шаля, я растянулся на свежей осенней соломе по дороге к омету, куда таскали носилки, на меня натолкнулись (я был прикрыт) и несшая позади, споткнувшись, упала, а рука моя скользнула случайно к колену обнаженной ноги; и было это как электрический ток, после которого я едва мог подняться, ошалелый, близкий к потере сознания; дальше свеча перед иконой и храме Спасителя (я в эту пору уже учился в Москве) налево от входа, у алтаря, зажженная мной не Матери и не Младенцу, а прислужнице девушке с высокою грудью в желтом хитоне…

Пусть воспоминание это, последнее, не прозвучит невольным кощунством. Это как исповедь. Это как то, о чем знают, может быть, многие, но не говорят по молчаливому уговору. Отчего? Я не знаю. Разве история бедной души, брошенной в мир и захотевшей взглянуть на себя, на дно потайного колодца, может быть для кого-нибудь соблазнительной? Не думаю. Правды, доподлинной, и без того в жизни немного. Глядишь порою на человека и точно он на другой, впечатленной зароком звезде, ни руки не протянуть, ни услышать его сокровенного шепота.

Нет в мире такого, о чем нельзя было бы с чистой душою сказать. Порукой мне в том эта безмолвная, извечно пречистая ночь, всякая мысль в ее чистоте, как капля росы, полная трепета звезд. Сказать хотя бы себе, а услышит ли кто, ведает Бог, незримо полнящий мир.

Позже, с годами, пришло и нечто иное, но все, в существе своем, то же.

Идея избранничества, мессианства, пришла уже не стихийная, а твердо осознанная; как путеводный маяк, была она впереди и определяла собою жизненный путь.

Поделиться с друзьями: