Золотые кресты
Шрифт:
— К Маланье поеду. Хлеба просить.
Было раннее утро, и Леньку, как и всегда, разбудил его звонкий будильник. Не сразу он вытащил из-под головы занемевшую руку, за зиму она еще ослабела. И днем иной раз будто отваливалась и виснула плеткой, а ночью даже во сне не давала покою. Нынче приснилось: сидит он на лавке и крутит пружину, а пружина и без того уже сильно наверчена; больно в плече, а надо еще. И уже больше не хочется и даже вдруг почему-то страшно, противно. Только глядит, а у него под руками что-то живое, котенок или, быть может, щенок, теплая, тонкая шейка, и только один еще виден глазок, и глаз этот будто косит, зрачок ушел кверху, вовсе закатывается, а в другом, косом углу глаза словно слезинка… не разглядеть. И Ленька будто привстал, рук вокруг шейки, однако ж, не размыкая, привстал, наклонился, хотел рассмотреть, но слышит, Никандр ему говорит: «Крути же, крути, а не то я тебе голову сейчас оторву!»
Сон свой Ленька тотчас же забыл, по боль оставалась. Он увидел Никандра в углу. В мучной, давно не видавший муки, пеньковый мешок он затолкал еще два, круто скатал, перевязал их веревкой, сделал узлы и прикидывал за плечи. Отец сидел за пустым столом и молча глядел. С одной стороны борода его, словно прислал, отогнута была раз навсегда и, горбясь и вздыбившись, косо потом опускалась; река, при впадении в большую реку, так загибает крутую дугу своих вод, не сразу покорствующих.
Был он мужик с характером и прямотой, в молодые года даже не без историй. Из-под крова родительского ушел самовольно на Волгу, бурлачил, оттуда ж привез и жену, задорную розовощекую бабу. Сил у Степана было немало, и хоть сильно их подорвал и тяжелой работой, да и разгулом, однако ж, осталось, и в пятом году значительно он, воротившись домой, в родных краях пошебаршил. И все же, жизнь, хоть не сразу, а постепенно, таки пригнула его. «Седелочку время кладет, — любил он говаривать, — трудовые деньки уздечку накидывают, а ремешки подтянуть — на это есть темные ночки. Так-то вот и замуздан мужик, так и заседлан». Детей он от первой жены имел семерых, пять из них померли, остались Никандр и Маланья. Их Степан недолюбливал и называл детьми с левой руки. Да и с женою жизнь для него была невесела.
Однако ж, вдоветь мужику нелегко, и Степан снова женился. На этот раз взял девушку из слободы, дочь старообрядца, даже начетчика. Около этой их свадьбы немало было тогда разговоров. Была Катерина из строгой семьи, и это первый был случай, что девушка вышла за православного, да еще мужика. Неласково встретили ее и на деревне — чужачку.
Не сказать, чтобы была Катерина очень собой хороша, лицо небольшое, вся щупленькая, тонкие руки, недаром была кружевница. На разговор небойка, несловоохотна. Но был у нее взгляд ее серых очей, как лесная поляна с ромашками в солнечный день. Степан-то, конечно, так бы и не подумал, но с ним больше случилось, чем ежели б только подумал. Завидевши эту поляну, он ступил на нее, а только ступил, как почувствовал: вот он, родимый, давно уж покинутый дом! И с первого раза с Катериною ни о чем другом заговорил, как о детях. И заговори о другом, ничего бы и не было. А тут вышло так, что того будто бы только и ждала Катерина, поднялась с поляны своей и пошла.
Неприветно, уж мы говорили, встретили ее на деревне, но многих потом она покорила, только что покорить не могла тех самых детей, ради которых пошла. Ни во что ее ставили и не любили. И думал Степан, что, авось, с правой руки будут другие. Но тут вышло несчастие, Леньку мать прислала, да и весь он рос будто какой неразбуженный. Никандр верховодил и имел над ним силу, но только, когда бывал грубоват и до матери, Ленька его сторонился, прекословить открыто не смел, но упирался, не шел ни на игры, ни на угрозы. Да еще в трудной их жизни все ж таки каждый раз вечером Катерина сама клала Леньку возле себя. Всякий раз у нее сердце болело, как нечаянно клала на правый бочок, точно не у него, а болел в ней самой, не умирая, какой-то неведомый грех. И много раздумывала, да не знала какой. Всегда ведь бодра была, как на пружинах, себя не щадила и даже во сне как бы бодрствовала, а вышло, что согрешила.
Ленька увидел Никандра и встрепенулся.
— И я с тобой, — сказал он.
— Ну ты куда еще? — хмуро промолвил Степан.
— К Маланье, за хлебушком.
— Я тебя не возьму. Что между ног будешь болтаться: Прощайте.
— Ты никуда от меня, сынок, не поедешь, — сказала и мать. — Да и какой в городе хлеб?
— Да, какой… белый! Федька Кривой намедни ребятам рассказывал… Говорит, на базаре, и за стеклом! А у нас хлебушка нету.
— А пусть себе едет, — сказал Степан неожиданно. — Дома-то нечего есть, а так, денька три, за ради Христа, глядишь, и прокормится.
Катерина поглядела на мужа, повела глазами на стол, что-то хотела сказать, возразить, но промолчала. Ленька взглянул на нее. Он ничего не понимал, какая она лежала худая, измученная, но только вдруг странная торопливость им овладела. Это он понимал, что сейчас
было можно уйти, а он не надеялся, и что надо уйти поскорей, а то ни за что не отпустят. Но в радостном этом своем возбуждении одно, как гвоздок, в нем, все же, засело: «Поеду, пойду, и ей привезу горячую булочку!»Сборы были недолги, а, вернее сказать, и никаких не было сборов. Катерина в каком-то изнеможении чувств отпустила детей.
Но когда уже были они далеко за околицей, тоска охватила ее, и она заметалась.
Муж вышел на поле. Там, из последнего, засеяли осенью клин. Много земли пустовало, но эта полоска была, как последний зеленый мосток, по которому — переберешься, — хоть кое-как будешь жив, но ежели не добредешь и свихнешься, — а путь до осени, ох, как неблизок! — так ждут тебя черные, извечно гостеприимные земляные пласты. Хозяйство так сузилось, что хлопотать было не об чем, и часто Степан, в вынужденном своем бездействии, поначалу нелегком и непривычном, привычно стал проводить на меже час и другой, а случалось и дольше. Глядел он на зелень, неверную и зыбкую по ветру, и па пустынный, грубо поднятый взмет, и на широком, изрытом морщинами лбу мужика, под упорной его, однобокою думой, пролегали все новые борозды…
Таким одиноким и сгорбленным вороном разглядела фигуру его Катерина, как не уняв защемившей ее под грудями тоски, побежала она вслед ушедшим на станцию детям. Она постояла с минуту, поглядела с пригорка на мужа, как он сидит там один. Свежий, чуть резковатый ветер на высоте, сразу ее охвативший, сильно рванул и затрепал черный платок па голове, синяя старая юбка, еще от девических лет, в заплатах и дырах, прилипла к ногам и зашумела сзади, как парус. Худые колени и угловатые, досель почти детские плечи, узкая грудь, и самый ее, заостренный тоскою, взгляд между сдвинутых век — все говорило об устремлении, и была Катерина похожа на вершине пригорка на худощавую птицу, лишь на минуту коснувшуюся каменистой земли и готовую к новому взлету.
Внизу пролегала дорога, никого на ней не было. Дальше темнел недвижимый лес, и легко продвигались над ним облака, было просторно, пустынно, человек точно был гостем в этих краях. «Зачем я его отпустила? Зачем отпустила?» — подумала мать и двинулась дальше. Беспокойство, тревога не покидали ее, она ускорила шаг и почти побежала.
Но только достигнув опушки, она поняла, что ей не догнать уже мальчиков, сразу это ее обессилило, но не могла еще остановиться и пошла уже тише, без цели, по лесной, косо пересекавшей опушку дороге.
IV
Ленька от брата не отставал. Ему было весело и беззаботно; нечаянность путешествия, дальнего и необыкновенного, гордость, что он идет с братом, совсем как большой, за хлебом для матери, ожидание города, железной дороги, которых он никогда не видал — асе это легко несло его вдаль, как пушинку, гонимую ветром, между тем как Никандр шел не спеша, о чем-то упорно раздумывал.
В лесу была тропка, тут путь шел короче, правда, через овраги, глухие места; Никандр хорошо его знал, но предпочел почему-то идти по проезжей. Ленька, вперед забежавший, таскал из земли желвачки еще незацветшей, но уже обильно покрытой цветочными почками таволги. Он вырывал, присевши на корточки, и с жадностью тут же их поглощал. Небольшая полянка на солнце оказалась ими богата, и он, все на корточках, перескакивал, как куропатка, от куста к кусту.
— Мы там не пойдем, — сказал ему брат. — Мы пойдем мимо Иван Никанорыча.
— А мимо Алеши?
Тропку эту и он знал хорошо, и весело помнил Алешины ароматные соты.
— Как хочешь, — ответил Никандр. — Я тебя с собою не звал. — И он зашагал по дороге, не оборачиваясь.
У Ивана Никанорыча в избе был народ. Два человека, чернобородые, похожие на цыган, но не цыгане, вели с хозяином шумный и деловой разговор. При входе ребят они покосились на них и примолкли. Дым, не от махорки, а от городских папирос, сизой струей плыл, застилая лик Спаса в углу. Под образами сидел и хозяин, он был разгорячен, сделка, должно быть, шла крупная. Ворот рубахи отстегнут до самого низу, косая шея с толстою жилой и волосатая грудь были покрыты блестящими ровными каплями пота. На толстом шнурке тяжело и угрюмо покачивался широкий серебряный крест и рядом с ним серая ладанка, засаленная и пропотевшая. Иван Никанорыч сидел, наклонившись и опираясь локтями на стол, рукав на одной руке, пухлой и волосатой, покрытой веснушками, был сильно отогнут, по рыжеватой от грядки рыжих волос, влажной руке проползала, цепляясь ногами, широкая плоская муха. Возле стаканчиков, у липких и пахнувших спиртом расплесков, также узорным бордюром, налипнули мухи, легкою стайкой кружились они над колбасой, жилистой и синевато-багровой, большими кусками грубо нарезанной на «Бедноте»: газета была сильно просалена, и типографская краска мутно на ней растеклась. Бутылка, с намешанным сахаром, густо осевшим на дне, была еще не допита.