Золотые яблоки Гесперид
Шрифт:
– Это что-то новое, – задумчиво сказал Эврисфей. – Внутренний ритм… да, малыш, ты меня озадачил. Кажется, ты сделал открытие не менее интересное, чем мой автомат для продажи воды. Как ты сказал: «На небо вышла сиять для блаженных богов и для смертных»? Немного длинновато на мой вкус, но ритм отменный…
– Мне дадут досказать или нет? – сказал совершенно забытый Геракл.
– Эос, покинувши рано… Конечно, – сказал Эврисфей. – Конечно, мой великий родственник. Рассказывай все, как было. Но если верить тому, что подсказывает мне сейчас сердце, открытие, которое сделал наш маленький Майонид, – ах, да, ты ведь зовешь его Гомером – клянусь, оно, похоже, затмит все наши с тобой подвиги. Да и сами наши подвиги смогут, пожалуй, сохраниться лишь в его пересказе. Но продолжай, продолжай, Геракл… Пора нам покончить с этой стороной дела.
И Геракл продолжал. Он рассказывал долго, и слова его были просты и неприхотливы, как и он сам. Он рассказывал о долгом пути через Египет и о вероломстве тамошнего царя Бусириса, чуть не принесшего их в жертву, чтобы спасти страну от неурожая. Он рассказывал о многих других приключениях, приведших его наконец на край, света, к прекрасному саду Гесперид, в том месте, где брат Прометея, Атлант, согнувшись, поддерживал край неба, и о том, как довелось ему, Гераклу, на несколько минут заменить Атланта, – но он ничего не мог рассказать о своих ощущениях, о том, как дрогнули его колени, вздулись жилы на лбу и прервалось дыхание, когда немыслимая, непередаваемая тяжесть навалилась на него и стала медленно и неуклонно прижимать к
– И вот мы принесли их тебе, – донеслись до него заключительные слова Геракла; произнеся их, он точно тем же жестом, что и Атлант, достал из своей сумки три отливавших золотом яблока.
– Ну, что же, – сказал Эврисфей, прищуренно глядя на яблоки. – Ну, вот, значит, и все. Вот и все, Геракл. Отныне ты свободен. Свободен, свободен, – замахал он рукой, видя, что герой хочет что-то добавить. – Навсегда свободен. Ты принадлежишь теперь только самому себе и своей судьбе, а отнюдь не зловредному Эврисфею. Нет, нет, не надо слов. Это стало теперь общим местом: жалкий и злой Эврисфей – и великодушный, великий Геракл. Свободен. Спасибо тебе за все. Греция не забудет тебя – если она в состоянии будет вообще уцелеть в этом мире. Свободен для новых подвигов – только тебе придется теперь искать их самому. Впрочем, тому, кто так владеет дубиной и луком, как ты, долго не придется искать. Иди. Отныне тебе открыты все пути. Иди в семивратные Фивы. Иди в Тиринф. Ты слышал, – мой преемник Агамемнон собирает греков для похода против троянцев? Не слышал? Парис, сын Приама, украл жену Менелая Елену – да, да, ту самую. Это случилось совсем недавно – месяца не прошло. Как причина для захвата малоазиатского побережья годится и Елена – она, надо сказать, подвернулась очень кстати. Майонид, малыш, ты ведь родом из Смирны. Ты не хочешь посетить родные места? Я тебе советую это сделать. Эта война с Троей не кончится мгновенно, как об этом принято думать. Поспеши туда. Посмотри все своими глазами. Запомни все. Все запиши. Иди своей дорогой. Я не беспокоюсь более за тебя, ты нашел свой путь. Все вы свободны – все, кроме меня. Я обещал передать подробный инвентарный список всего имущества Агамемнону до того, как он отправится в путь. А я еду отсюда. Я отправлюсь в далекое путешествие. Я уезжаю в Вавилон к своему великому другу Энлиль-надин-ахи. Я буду жить там. А может, мне удастся уговорить его, и мы совершим путешествие на Восток, в страны, о которых я столько слышал… Впрочем, это вас уже не касается. Ну, что вы стоите? Вы мне не нужны больше. Вы же свободны… прощайте.
Он почти кричал на них, а они молча смотрели и видели маленького, с редкими пучками волос на почти что голом черепе одинокого человека: вот он сидит на своем троне со скипетром в руках и что-то резко кричит им и гонит их прочь – и каждый из них знает, что они видят друг друга в последний раз…
Вот такой мне приснился сон – не тогда, конечно, как вы поняли, не тогда, под Новый год, вернее, в ночь со старого года на новый, когда я заснул, как покойник, почти что вечным сном, а Лена сидела полночи рядом и держала меня за руку. Наверное, держала, потому что меня не покидает до сих пор какое-то покойное ощущение, но так ли это было на самом деле, сказать я, конечно, не могу, потому что, проснувшись, я никого рядом с собой уже не увидел. Нет, тогда мне никаких снов не снилось. В тот момент я просто провалился в какой-то жуткий омут, в темную яму, в преисподнюю, ко всем чертям – а я говорю, как вы понимаете, о том сне, который мне приснился здесь, в палате. Я лежал и думал, как шептались мои родители за стенкой о том, грозит ли мне что-либо, если, уехав, они пустят в освободившуюся комнату какую-либо девушку, или им лучше пустить туда парня. И что будет в одном варианте, а что в другом. Но больше всего, как я понимаю, им хотелось бы знать – или узнать, или догадаться, по крайней мере, – чего им следует бояться или ожидать от меня самого, что я уже знаю, а что мне еще грозит узнать, и от чего меня надо оберегать и тем самым спасать в первую очередь. И тут я, конечно, не мог не подумать о Лене и о том, что между нами произошло в ночь после Нового года. А когда я стал думать об этом, я, конечно же, дошел до того места, когда я так позорно заснул, что было, конечно же, свинством, и только Лена могла не обратить на это никакого внимания, потому что любая другая девчонка на ее месте… Да что там! Я сам, будь я девчонкой, никогда бы не стал даже не то что разговаривать, глядеть бы в сторону парня не стал, который сначала целует тебя, а через минуту валится на диван и спит всю ночь напролет. Но самое удивительное здесь не то. Самое удивительное, что стоило мне дойти до этого места, до того, как я, добравшись до дивана, мгновенно засыпаю…
Я и в самом деле засыпаю, причем это со мной уже не первый раз. Однажды я точно так же заснул в трамвае и уехал черт те куда, а другой раз в метро – и проснулся только на кольце, на станции Купчино.
Но и это даже было не самое удивительное, а то, что мне приснился сон, и то, что я его запомнил. Не знаю, снятся ли сны вам. Мне они не снятся никогда. Так, по крайней мере, было в предыдущие годы. Точнее, пожалуй, было бы сказать так: я не знаю, снятся ли они мне, – может быть, и снятся; но они исчезают начисто из памяти, стоит мне только открыть глаза. Так что я не знаю, можно ли такие сны засчитывать за настоящие. Но этот, про который я сейчас попробую вспомнить, я видел так же явственно, как вижу вас.
Да, это был отменный сон. Я помню, что мы стояли в маленькой комнате – чуть, может быть, побольше нашего класса – и ощущение было таким, будто я в ней, в этой комнате, не первый раз, а рядом со мной стоял Геракл, очень похожий на того, который изображается на статуях, у Михайловского замка, например; но и не совсем такой – этот был выше и не такой, знаете ли, мрачный. И его знаменитая дубина была здесь – действительно, огромная отполированная дубина со срезанными сучками, из какого-то плотного дерева, по структуре и цвету похожего не то на дуб, не то на орех. И шкура льва была накинута на плечи, но шкура меня не удивила, потому что у Степы, у Наташки Степановой, если вы помните, я говорил, тоже можно увидеть шкуру, только не льва, а леопарда – огромную шкуру, чуть не в два метра, и выделанную так хорошо, что она, эта шкура, скорее похожа на замшу, так что носить такую шкуру было бы и тепло, и красиво во все времена. И вот мы стояли перед креслом, а в кресле сидел человек маленького роста с плешивой, почти что голой головой и с таким знакомым лицом, что я даже в первое мгновение не поверил своим глазам, а потом вгляделся – и тогда уже не было никаких сомнений. Потому что у этого человека на стуле – только потом выяснилось, да и то я скорее догадался сам, что это был не просто стул, а трон, – у этого человека было лицо Ролана Быкова… Помните тот прекрасный, к слову сказать, фильм, где Быков играет Бармалея? Так вот вспомните то место, где он, Быков, приходит к Айболиту и говорит: «Я ужасный, я кровожадный, я просто необыкновенно коварный людоед», – а у самого глаза печальные-печальные,
и всем видно сразу, что он просто страшно одинокий и несчастный, и ему больше всего хочется, чтобы кто-нибудь его полюбил, как обыкновенного человека, и все эти его слова – просто маска. И точно такое, абсолютно такое же было лицо у человека на троне, хотя и он кричал, чтобы его оставили в покое, чтобы убирались от него ко всем чертям, потому что ему некогда, надоели ему все до печенок – и так далее. А мы с этим огромным Гераклом стоим и смотрим, и чувствуем, что кто-то из нас сейчас не выдержит и подойдет к нему, к этому человеку с лицом Ролана Быкова, и скажет: «Ладно, не надо так переживать. Не надо огорчаться. Не надо. Давай, быть может, объединимся. Пойдем вместе куда глаза глядят. Плюнем на все и заживем в свое удовольствие…» Но никто не успел, а может быть, и не догадался это сделать, потому что человек на своем троне отвернулся и сказал: «Я, великий царь Микен Эврисфей, прощаюсь с вами. А теперь – уходите». И тут Геракл положил мне руку на плечо и сказал: «Ну что же. Прощай, Эврисфей». А потом обратился ко мне: «Ну, Гомер, пошли…»Вот здесь я и проснулся.
Я лежал в своей палате один, как всегда, но сон стоял у меня перед глазами яснее всякой яви, и слова еще звучали у меня в ушах, так что я некоторое время не мог просто понять, что мне снилось, что есть, – может быть, мне просто приснилась эта белая палата, где стояли стул и тумбочка, а на тумбочке лежат три золотистых яблока. И тут я совсем чуть не спятил, потому что я четко увидел эти же три золотых яблока, и печальный голос произнес: «А яблоки оставьте. Положите их сюда. Спасибо. Это, как вы понимаете, не простые яблоки. Это своего рода загадка природы. Нечто подобное можно встретить в старых трудах по медицине Востока. Там пишется о некоем корне, обладающем чудодейственным свойством сохранять молодость – не вечно, нет – это, как мы понимаем, – абсурд, но довольно продолжительное время, что совпадает с выводами современной науки. Эти яблоки по своему действию превосходят тот знаменитый восточный корень. В древних шумерийских фолиантах я нашел рецепт изготовления лекарства, которое отдалит приближение старости на сто, быть может, даже более лет. В Вавилоне уже все готово к постановке опыта, и если вы пойдете со мной, – тут голос этого человека на троне дрогнул, – если бы вы пошли со мною – ты, Майонид, и ты, Геракл, мы могли бы прожить еще по двести лет – вы-то во всяком случае – и посмотреть на мир новыми глазами. Соглашайтесь. Не упускайте такой возможности. Ведь жизнь – это единственная действительная ценность, которой обладает человек, и ничто на свете не способно эту ценность превзойти. Вы согласны?»
– А слава? – сказал Геракл.
– А стихи? – спросил мальчик.
И тут я уже проснулся окончательно и понял, что мне снилось, а что существовало наяву: белые стены, занавеска на окне, за которым плескали серые волны Невы, а там, далеко, сверкали два золотых шпиля, Адмиралтейства – слева и Петропавловской крепости – справа, это была явь, а все остальное сон, сон, сон… Но… яблоки, яблоки, золотистые яблоки лежали на тумбочке у изголовья, и это был последний мираж, который мне предстояло развеять. Я взял одно яблоко – придаст ли оно мне долголетие, проживу ли я молодым до ста, до двухсот лет?.. Яблоко было упругим на вид, но чуть-чуть вялым, это было обыкновенное яблоко сорта «джонатан», прошлогоднего урожая, его доставили из Венгрии, и трудно сказать, как им там удается так хорошо сохранять яблоки, что они только чуть-чуть становятся вялыми внутри, и то самую малость. Если и было в этих яблоках какое-нибудь волшебство, то только то, которое я сейчас назвал, – что они сохраняются более года, не теряя свежести.
Я подошел к окну. На улице было жарко. Даже листва на деревьях не колыхалась, ни ветерка не доносилось с реки. Приятно было стоять на прохладном линолеуме и смотреть на серую воду, которая вспыхивала вдруг серебром, на речные трамвайчики, которые, раздувая под носом белые усы, важно ползли по сверкающей глади, – смотреть и смотреть на самый красивый в мире город и отыскивать взглядом все, что ты исходил своими ногами десятки раз: слева – Литейный мост, чуть направо – крейсер «Аврора», а сквозь него – Кировский мост, а еще дальше – белые колонны Эрмитажа, где несколько месяцев назад ко мне подошла Зинаида и сказала, что она – от имени всего нашего кружка любителей искусств – поручает мне подготовить сочинение на тему: «Что мы знаем о Гомере». И прибавила при этом – для того, наверное, чтобы я проникся важностью задачи, – что эти сочинения будут (после их утверждения, конечно) отосланы на международный конгресс по Гомеру, который состоится следующей зимой на Кипре, и что такой конкурс объявлен Организацией Объединенных Наций, и что конгресс будет присуждать медали за лучшие из этих сочинений… ну и так далее… И с того времени я хожу и, чем бы ни занимался, постоянно чувствую, что это сочинение висит у меня на душе, как ядро на ноге у каторжника.
И что, подобно этому каторжнику, я начинаю постепенно привыкать к своему ядру, и даже любить его или гордиться им. Ясно, конечно, что на все дела никакого времени не хватит, так что в связи с этим сочинением и тем, что надо сидеть в библиотеке и читать всю эту необъятную литературу, все эти сочинения философов древности и ученых позднейших времен, которые даже перечислить нельзя, мне пришлось забросить кое-какие дела – например, мой кружок юных натуралистов, моих змей, которых я наблюдал целых два года. Более того, я даже маркам стал уделять меньше времени и пропустил новый каталог Цумштейна за этот год, а если учесть, что ко всем моим прежним занятиям прибавилась еще гребля – то можно легко себе представить, что у меня была за жизнь все те месяцы, после отъезда родителей и до того момента (которого я, к сожалению, не помню), когда меня привезли сюда – привезли в сопровождении Кости и кота, которого Костя принес по моей просьбе, – я жутко просил, просто умолял врачей, чтобы они разрешили коту пожить со мной в палате, но разве у них допросишься. Да, я теперь только понимаю, что это была у меня за жизнь, без малейшей передышки: с утра, естественно, школа, затем два раза в неделю Эрмитаж, два раза – тренировки в гребном бассейне, в воскресенье – лыжные вылазки, а все остальное время – сидение в Публичной библиотеке, где каждый раз обнаруживалось, что на каждые пять прочитанных тобою книг отыскались еще десять – тех, что тебе необходимо еще прочитать. И так длилось до тех пор, пока я не понял, что, идя по этому пути, я никуда не приду и никто не придет и что прочитать все книги, посвященные гомеровскому вопросу, – попытка совершенно безнадежная. Я даже отчаялся было и хотел сказать Зинаиде, что отказываюсь от всякого участия в конкурсе, и даже сказал об этом Ленке, с которой я к тому времени уже делился всеми своими замыслами, но она сказала, что мне самому потом будет за это стыдно, и что другим ничуть не легче, и еще сто тысяч правильных слов, а под конец сказала, что будет мне помогать делать выписки из разных книг, – словом, еще раз подтвердила, что она за человек, и я как вспомню, что не сегодня-завтра она уедет в эти дурацкие Кириши, так выть хочется.
Нет, правда: я не знаю, что бы я делал без нее. Светлая голова – другого не скажешь. Без нее я просто пропал бы – не стал бы мучиться изо дня в день, особенно в первое время, когда ты глядишь на этот список книг, которые тебе надо прочитать, и видишь, что нет ему ни конца ни края, и приходишь к мысли, что все бесполезно, что тебе не одолеть этого никогда, – а она, Ленка, тут же, под рукой, не говоря ни слова, начинает выписывать индексы книг, один за другим, чтобы на следующий день можно было заказать первую порцию, и утешительно шепчет, что это все страшно только потому, что ты еще ничего не знаешь, а стоит вчитаться – станет интересней, и чем больше ты будешь узнавать, тем легче и интересней тебе будет. «Это как в гимнастике, – сказала она, – приходишь, такая маленькая, такая неуклюжая, и как посмотришь на других девочек, как они ловко, как красиво все делают, то хочется плакать, потому что, думаешь ты, никогда-никогда у тебя самой так не получится, но проходит год, тем более два – и если ты не бросил, если не поддался слабости, то все, рано или поздно, начинает получаться. Только надо характер выдержать – вот и все».