Зори лютые
Шрифт:
Он же, Плещеев, вины за собой не чует, ибо смерды землю Берсеневу покинули в Юрьев день.
Просил Михайло за обиду наказать боярина Версеня.
Тут еще оружничий Лизута слезу пустил. Версенев тиун по указке своего боярина увел Лизутиных крестьян.
Позвал Василий к себе на суд Плещеева с Лизутой и Версеня. Те явились, великому князю поклон отвесили, а друг с другом не здороваются, косятся.
Василий их встретил сурово, стоять оставил, сам в кресле сидит, исполобья каждого оглядывает. Те в шубах расшитых, длиннополых, воротники стоячие до подбородков, шапки высокие,
— Почто перегрызлись меж собой, как недруги? Вот ты, Михайло, на Ивашку Версеня челом бьешь, тот словом тебя обидел; ты, Лизута, на Версеня в обиде за смердов; ну, а Ивашка ответно на тебя, Михайло, недовольство таит.
Откинулся Василий на спинку кресла, постучал костистым пальцем по подлокотнику. И не поймешь, то ли ждет от бояр слова ответного, то ли сам еще будет речь держать. Повременил, снова заговорил:
— И вам мой сказ, бояре, таков. Вы друг на друга зла не держите, коли ваши смерды Юрьево время соблюли и с земли на землю перешли. С челобитными по такому случаю ко мне не заявляйтесь. А вот ежли указ порушите да Юрьев день не выдержите, принимать будете смердов, за то спрос особый… Ну а ты, Ивашка, коли Михайлу еще станешь бесчестить, накажу.
— Осударь! — Версень негодующе посмотрел на Плещеева.
Василий нахмурился, оборвал:
— Не хочу слушать тя, Ивашка. И вас такоже. — Он перевел взор на Лизуту и Плещеева — Надоело! Уходите да мои слова уразумейте.
Воротившись домой, Версень велел истопить баню. Пока дворовые бабы топили печь да скребли добела потолок, боярин в душе судился с Плещеевым: «Вишь, каков разбойник? Что ни слово, то ложь. Каку хулу вознес!»
Версень сплюнул от злости на пол, пробормотал:
— Право слово, видать, слухи те верные, что дед Михайлы и отец его татей содержали и сами грабежом промышляли…
Пришла Аграфена, отвлекла от забот.
Версень вдруг как-то по-новому посмотрел на дочь и только теперь впервой обратил внимание, что она выросла, раздобрела, скоро заневестится. И от мысли о замужестве дочери и от предстоящей разлуки с ней защемило сердце. Обнял Аграфену, спросил:
— А что, Аграфенушка, не присмотрела ль еще себе суженого?
Белые, словно молоко, щеки Аграфены заалели. Перекинув косу с плеча на плечо, встряхнула головой:
— А по мне, батюшка, и с тобой хорошо. Аль я тебе опостылела?
— Что ты! — затряс Версень обеими руками. — По мне, всю жизнь со мной живи, ежели я тобе не надоем.
В горницу заглянула ключница. Боярин недовольно оглянулся:
— Чего надобно, Матрена?
— Егда ужинать станешь?
— Погоди, — отмахнулся Версень, — дай попарюсь, тогда отснедаю.
Ключница дверь прикрыла, а боярин дочери пожаловался:
— Плещеев меня перед осударем оболгать хотел, да Василий ему веры не дал.
— Во, батюшка, — проговорила Аграфена, — а вы все великим князем недовольство кажете.
Версень нахмурился.
— Не ведаю сам, что с ним стряслось. Васька таких доносчиков, как Плещеев да Лизута,
привечает. Ко всему они ему супротив слова не молвят. — И изменил разговор: — Пойду-ко я, Аграфенушка, в баньку. Скажи Матрене, пусть мне рубаху чистую и порты принесет…Банька в другой стороне двора, в земле по самую крышу. Версень, шуба внакидку, по тропинке шел медленно, вдыхал ядреный воздух, по двору глазами рыскал, высматривал непорядок. Придрался к девке, таскавшей воду из колодца:
— Заленилась аль нет силы, по полбадейки носишь? Вишь, зад разъела, что у телушки.
Девка покраснела, а Версень ей свое:
— Поставь бадью, придешь спину мне парить…
В баньке жарко и пар клубами, дыхание перехватывает. Разделся боярин, на полок взобрался, разлегся. Парился долго, стегался березовым веничком сначала сам, потом била девка.
Кряхтел и стонал Версень от удовольствия, а когда еще поясницу ему девка размяла, совсем помолодел телом, даже, одеваясь, ущипнул ее, подморгнул:
— Эк, не ухватишь!
У девки снова щеки в маков цвет, а боярину все нипочем.
— Поди постель мне изготовь!
Немец, обер-мастер, маленький, въедливый, везде нос сует и все по-своему лопочет, ругается. По-русски слова правильно не вымолвит.
— Обер что заноза, — часто повторял Игнаша.
С утра Иоахим начинал обход Пушкарного двора с барачной избы. Прикрыв нос широким рукавом кафтана, заглядывал по нарам, бранился:
— Марш, марш на работу!
И, грозя палкой, отправлялся к плавильным печам, шумел на мастеровых. Больше всего доставалось Антипу. Иоахим кричал:
— О, русский майстер, нихт работай. Ай, ай, нада боярин говорит, немножко бить Антипку…
Антип оборачивался к немцу, отвечал сердито:
— Катился б ты, Юхимка, отсель, сами ведаем, что делать. Глядишь, ненароком задену, — и поднимал над головой длинный железный крюк.
Обер-мастер испуганно пятился, уходил к формовщикам.
С Богданом немец не ругался. Он побаивался этого русского мастера. Вон какой здоровый и суровый. А Богдан трудился, словно не замечая обер-мастера.
Игнаша с Сергуней покосятся на немца, перемигнутся.
— Вишь, какой тихий.
Когда Богдана не было с формовщиками, Иоахим бранился:
— Фуй, русский майстер мало работай. Шнеллер, шнеллер.
Появлялся Богдан, и немец враз стихал…
Обер-мастер свои секреты пушкарного дела русским мастерам не хотел показывать. Как-то Антип, готовясь варить бронзу, спросил у немца:
— А ты вот скажи, мил человек, в каких плепорциях бронзу варить, что с чем смешивать? — и усмехнулся в бороду.
Мастера работать перестали, головы к немцу повернули, ответа ждут. Иоахим понял, смеется над ним русский мастер. Рассердился, затряс палкой.
— Но, но! — поднял Антип кулак. — Ты того, коли не знаешь аль ответствовать не желаешь, так не вертись тут. А драться я тоже умею. Во! Это будет похлеще, чем в твоих землях.
Обер-мастер выругался по-своему, отошел.
— Ох, Антапка, — заговорили мастера. — Плачет твоя спина.
— Она у меня дубленая, — отмахнулся Антип и нагнулся к печи.