Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«…Написал хороший сценарий для Александрова, но он неожиданно тяжело заболел. Некоторый рок продолжает висеть над моими драматургическими опытами…»

Поняв, что ничего здесь не склеится, хотел бежать из Алма-Аты. Писал Чаловой 12 июня 1942-го: «…Было решил ехать в Ленинград — можно было добиться командировки, но немного устрашился пути — очень уж долго ехать, а сердце у меня сейчас что-то не особенно хорошее — побоялся заболеть в дороге. К тому же страшно жарко, а ехать через пустыню 5–6 дней. Тут вопрос с жарой немаловажный. Черт меня дернул куда заехать! Надоело мне тут изрядно. И работа в кино не очень удовлетворила».

Он понимал, что должен отработать свой хлеб, что-то написать. Кроме «Опавших листьев», пишет сценарий военного фильма

«Трофим Бомба» (опять-таки почему-то не снятый и опубликованный позже под названием «Солдатское счастье»). Пишет антифашистские фельетоны и рассказы из военного быта — многие из них изданы тоненькими книжечками. Все еще надеется на драматургию. Пишет Лиде: «Буду пробовать снова для театра — тут у нас театр Завадского — так что пишу для него…»

Пьесы, написанные для этого театра, сохранились. Это — «Строгая девушка» и «Маленький папа», видимо, отвергнутые именитым режиссером. Совсем недавно в журнале «Звезда» была опубликована комедия «Маленький папа». Впечатление грустное. Нет и следа того сокрушительного, «людоедского» юмора, который был в ранних зощенковских рассказах, где герои позволяли себе все. Здесь — осторожность. Война все-таки. Надо быть бдительным, не выдавать врагу наши слабости. Вся «заморочка» пьесы в том, что юный лейтенант, решивший взять на воспитание сироту, выглядит слишком молодо, и его постоянно принимают за кого-то другого. Да, потерял Зощенко былую лихость. Да и времена — не его. Вообще «халтуры» ему плохо удаются. Ахматова называла это — «золотое клеймо неудачи». Судьба уводит гения от мелких, ненужных ему удач, выгодных халтур, приводит к нищете, к отчаянию, к созданию главной его вещи — наверняка не прибыльной и даже опасной… И Зощенко бросается, как в омут, в работу над повестью «Перед восходом солнца».

Это была первая абсолютно «открытая книга» Зощенко, где он писал не от имени «водопроводчика», а от себя, тонкого и остро чувствующего интеллигентного человека. И писал с небывалой, не принятой тогда в литературе откровенностью обо всех и обо всем, и прежде всего — о себе.

Я уже эту книгу цитировал, когда писал о юности Зощенко. Еще не закончив труд, он уже мучился вопросом: отдавать ли эту книгу в печать? Конечно, книга Зощенко, написанная в Алма-Ате, разительно отличалась от всего, что создавалось в литературе в то время. Зощенко написал во вступлении к ней:

«Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою “Возвращенную молодость”. Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги. И выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу.

Но этого не случилось.

Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились. Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда. Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.

Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью. В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата. Весь год я был занят здесь писанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны. Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал. По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.

Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.

— Ничего, — говорил я сам себе, —

тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.

Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался.

“Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу? — как-то подумал я. — Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает 'философию' фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье — в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации. Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем”. В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе».

Это вошло уже у него в привычку — работая над очередной «рискованной книгой» (а таких у него — большинство), в разных многочисленных вступлениях и отступлениях он уговаривает будущего редактора, или — начальника, или — себя, что как раз эта книга чрезвычайно нужная, созвучная времени, направленная «в аккурат» на борьбу с недостатками и на торжество идей. Однако хилый аргумент — моя работа опровергает «философию фашизма» — вряд ли мог кого-то убедить. Книга была написана совсем не об этом. Вот фрагмент:

«Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.

Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.

В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.

Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.

Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.

Я был несчастен, не зная почему.

Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.

“Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада”.

Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:

Высший дар нерожденным быть, Если ж свет ты увидел дня — О, обратной стезей скорей В лоно вернись родное небытия.

Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.

Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.

Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.

“Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа”, — бубнил я какие-то строчки, не помню, какого автора.

Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. “Меланхолики обладают чувством возвышенного”, — писал Кант. А Аристотель считал, что “меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения”.

Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни.

Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой я был родом.

Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума».

Книга посвящена поискам источника горькой меланхолии, отравившей Зощенко жизнь. Автор провозглашает, что, найдя причину меланхолии, устранит ее, станет счастливым — и, таким образом, не только спасет себя, но и поможет страдающему человечеству.

Поделиться с друзьями: