Зов странствий. Лурулу
Шрифт:
«Так что же? — подбодрил его Шватцендейл, также примкнувший к беседе. — Что сказал по этому поводу достопочтенный барон?»
«Дело обстояло таким образом. Однажды в полночь ученик заглянул в темную спальню барона и разбудил его: «Учитель! Меня снедает тревога, я не могу спать! Скажите сразу, объясните наконец: чт'o есть Истина?»
Барон стонал и ругался, но в конце концов поднял голову и проревел: «Почему ты беспокоишь меня из-за такой ерунды?»
Запинаясь, ученик ответил: «Потому что я — невежда, а вы — мудрец!»
«Ну хорошо! Да будет тебе известно, что Истина — веревка с одним концом!»
Ученик не отставал: «Я все-таки чего-то не понимаю! Как быть с дальним, недостижимым концом?»
«Идиот! — взорвался барон. — Это и есть единственный конец веревки!» С этими словами барон опустил голову на подушку и снова заснул».
«Забавно! — одобрил Кершо. — Я не смог бы лучше сформулировать сущность затруднения,
«Это парадокс, вызывающий у меня постоянное беспокойство, — сказал Винго. — Судя по всему, он не поддается критике чистого разума».
«Как минимум, вы можете предложить нам любопытную задачу, — отозвался Кершо. — Будьте добры, продолжайте».
«Мне снова придется вспомнить дни моей молодости, когда я был студентом в Органоне. Наш профессор математики придерживался весьма нетипичных взглядов; кроме того, он терпеть не мог ханжество и лицемерие. По его словам, традиционная математика была сплошным жульничеством и обманом, потерявшим всякую связь с действительностью. Основным изъяном он считал использование символа нуля в качестве целого числа, обозначающего «ничто». Применение нуля, по мнению профессора, было смехотворным извращением, так как «ничто» не существует. Он указывал на тот факт, что «отсутствие чего-либо» ни в коем случае не эквивалентно существованию «ничего», утверждая, что производить расчеты с помощью нуля в качестве целого числа значило издеваться над логикой и здравым смыслом, и что рассматривать «нуль» как полезную фикцию могли только идиоты. Думаю, что его аргументы убедительны — тем не менее, когда я применяю таблицу умножения на основе его обоснованных, приближенных к реальности математических принципов, я получаю, сплошь и рядом, ошибочные результаты».
Кершо с сомнением покачал головой: «Даже если традиционная таблица умножения — олицетворение ханжества и жульничества, теперь уже поздно что-либо менять. Разрушать до основания устоявшиеся представления опасно».
«Я тоже так считаю, — поддакнул Мирон. — Лучше уж пользоваться привычной системой, даже если она неправильна. Иначе каждый раз, покупая что-нибудь, придется бесконечно спорить о сдаче».
Винго разочарованно хмыкнул и пригубил пунш: «Во всем этом скрывается какая-то ошибка».
Белое солнце Пфитц опускалось за горизонт в суматохе кучевых облаков. Небо разгорелось пунцовыми и розовыми тонами, после чего стало меркнуть — сполохи становились темно-малиновыми и сливовыми: сумерки снизошли на залив Сонгерль. Вдоль берега перемигивались небольшие костры — местные жители готовили в котелках какое-то варево из множества дразнивших обоняние ингредиентов.
В пристройке салуна «Сонк» за цветными абажурами зажглись тусклые лампы, таинственно озарявшие настенные холсты, искусно расписанные сепией, сажей и умброй. На эстраде в дальнем конце трактирного зала стояла старая обшарпанная маримба, явно самодельная, с пластинками из твердого дерева, подвешенными на бамбуковой раме. Слева от эстрады, у выхода в кухню, Мирон заметил Монкрифа, увлеченного разговором с дородным краснолицым субъектом в белом переднике и высоком белом колпаке. Оба размахивали руками и постукивали пальцами одной руки по ладони другой, очевидно договариваясь об условиях какой-то сделки.
Места за столами на веранде и в пристройке заполнялись, кухонный персонал начинал подавать ужин: миски с ухой, хлеб, сыр и холодное мясо с маринованными овощами. В песке на пляже два официанта вырыли неглубокую канаву метра три длиной, заполнили ее сучковатыми черными поленьями и развели огонь. Поверх канавы установили длинную решетку на шести раскосых опорах и, когда пламя унялось и поленья превратились в пышущие жаром угли, на решетку положили жариться нечто длинное, завернутое в банановые листья.
Тем временем в пристройке происходили драматические события, а именно ссора между дородным трактирщиком, Айзелем Траппом, и одним из его подчиненных, хилым подростком по имени Фритцен. Что-то привело трактирщика в неописуемую ярость. Он выкрикивал изобретательные ругательства и дико жестикулировал — так, что Фритцену не раз приходилось отшатываться, чтобы не препятствовать движению угрожавших ему мясистых дланей. В какой-то момент Трапп швырнул на пол свой белый колпак и принялся топтать его ногами. Фритцен стоял, ссутулившись и опустив голову. Когда он осмелился что-то пробормотать в свое оправдание, Трапп заорал еще громче, и подросток, в отчаянии всплеснув руками, стал вертеть головой в поисках какого-нибудь убежища. В конце концов он поспешил туда, где эстрада примыкала к правой стене, и вытащил из-за маримбы видавший виды большой барабан. Судя по живописному изображению на некогда глянцевой поверхности, барабан сей, переживший немало музыкальных битв, был некогда изготовлен на Древней Земле: кот в ботфортах и черном сомбреро с колокольчиками полулежал на мраморной
скамье, перебирая струны гитары и обратив восторженную сладостными звуками мордочку к желтому месяцу в темно-синем небе. На заднем плане клонились к морю три кокосовые пальмы, придававшие картине романтически-тропическое настроение.Айзель Трапп подобрал с пола свой поварской колпак, отряхнул его об колено, чтобы расправить, и натянул на лысину с довольным выражением человека, хорошо сделавшего дело, после чего вернулся на кухню. Как только трактирщик удалился, Фритцен начал угрюмо постукивать полумягкими молоточками по пластинкам маримбы, производя нестройные случайные сочетания звуков. Тут же, как по сигналу, с заднего хода в трактирный зал проскользнуло любопытное существо: карлик с синевато-серой кожей, настолько мутировавший во многих отношениях, что он казался представителем нечеловеческой расы. На его большой пучеглазой голове торчала серовато-желтая щетина, жесткая, как стержни птичьих перьев. Длинные тощие ноги поддерживали небольшой пузатый торс. Он носил потрепанную бурую блузу и словно приросшие к нему тускло-зеленые трико в обтяжку. Вскочив на эстраду, карлик уселся, скрестив ноги, за барабаном. Фритцен продолжал что-то несвязно наигрывать на маримбе. Остановившись, подросток отложил молоточки, отрегулировал резонирующие пластинки, снова взял молоточки и сыграл длинное арпеджио снизу вверх, проверяя на слух весь диапазон. Это занятие ему явно наскучило. Бросив молоточки, Фритцен уселся, свесив ноги, на краю эстрады. Карлик принялся постукивать по барабану подушечками и костяшками пальцев, негромко наигрывая пульсирующий ритм. Айзель Трапп выскочил из кухни и что-то проревел; Фритцен притворился, что не слышит. Трапп угрожающе шагнул к эстраде. Фритцен лениво поднялся на ноги, отмахнулся от Траппа, вернувшегося на кухню, подобрал молоточки и атаковал маримбу. Сначала он бесцельно перебирал пластинки, извлекая из инструмента позвякивающие и глухо вибрирующие диссонансы, но мало-помалу сосредоточился, и с эстрады донеслась тоскливо подвывающая мелодия.
Наконец Фритцен исполнил изобретательную восьмитактовую коду, и музыка смолкла. Обернувшись к карлику-барабанщику, паренек усмехнулся, по-волчьи оскалив зубы — тот ответил невозмутимым взглядом выпученных глаз.
Вспомнив о необходимости сохранять достоинство, однако, Фритцен стер с лица улыбку прежде, чем ее успел заметить Трапп, благосклонно выглянувший из кухни.
Теперь, словно не понимая, чем еще он мог бы заняться, Фритцен нахмурился, глядя на маримбу, и стал регулировать пластинки, непрерывно что-то бормоча или, возможно, ругаясь вполголоса. Через некоторое время, будучи удовлетворен настройкой, он пробежался молоточками вверх и вниз по пластинкам — маримба отозвалась переливчатым фейерверком звуков. Фритцен приступил к исполнению новой, синкопированной мелодии в бодром темпе, заканчивая паузами вопросительно звучащие каденции, чтобы барабанщик мог вставить очередной импровизированный вихрь шелестящих перестуков и глухих ударов.
Таким образом исполнение продолжалось минут двадцать — маримба производила глуховатые, нерезкие, чуть плавающие звуки, а барабан, тоже приглушенный, обеспечивал ненавязчиво подгоняющий ритм. Мелодии следовали одна за другой — тоскливые, задумчивые, мрачно маршеобразные. Веселых наигрышей не было: никаких джиг, тарантелл, быстрых вальсов или других танцевальных мотивов — ничего, что побуждало бы пуститься в пляс и кружиться, притопывая, подпрыгивая и размахивая руками.
«Любопытно!» — подумал Мирон. Он задержал одного из официантов: «У вас тут необычные музыканты! Они здесь постоянно выступают?»
Официант критически взглянул на эстраду: «Только не барабанщик. Он — дикарь-клугаш из Гаммы, забрел сюда просить милостыню. Трапп решил, что, как любой другой клугаш, он сумеет неплохо стучать по барабану. Маримба — другое дело. В свое время бабка Траппа заказала инструкции и сама ее изготовила из всяких обломков и обрезков. Но маримба только пылилась в сарае, пока Траппу не пришло в голову, что кухонный персонал слишком много получает и слишком мало работает. Он собрал всех судомоек, поварят и прочих бездельников и объявил, что больше не позволит им слоняться вокруг да около, притворяясь, что они чем-то занимаются. Теперь им придется выходить на эстраду и играть на маримбе. Поварята стали наперебой возражать, утверждая, что у них нет никакого слуха, но Трапп сказал, что ему известен способ исправить этот недостаток, не прибегая к немедленному увольнению. Он взял сборник нот, принадлежавший его бабке, разорвал его на части и вручил каждому поваренку по разделу. Фритцену достался раздел погребальных гимнов, скорбных баллад и тому подобного». Официант усмехнулся: «Фритцену вообще не везет. Сегодня, ошпаривая лук-порей в кипящем масле, он прервался, чтобы высморкаться — Трапп это заметил и набросился на него, как бешеный пес. И вот, теперь Фритцену приходится играть на маримбе». Заметив выходящего из кухни Траппа, официант поспешил выполнять свои обязанности.