Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Прошением моим об отводе г. Молчанова юридически мотивировалось не только устранение его от занимаемой им должности, но и обусловливалось удаление от должности и прочих лиц, сопричастных к делу умерщвления Неклюдова, что не могло не возбудить противу меня тех лиц, для которых поругания законов, оказывание к ним совершенного пренебрежения не со вчерашнего дня стало делом чести своего рода… Личность моя была для них соблазнительнее всякой другой, так как юридически недействительный приговор 1849 года, и поныне надо мною тяготеющий своими последствиями, делал из меня особенно удобную жертву…
На третий день после подачи мною апелляционной жалобы и прошения об отводе г. генерал-майор Корсаков потребовал
Из вышесказанного и без дальнейших подробнейших объяснений для всякого может быть ясно, а тем более для вашего высокопревосходительства, что удаление меня из г. Иркутска есть ни что иное, как дело ненависти тех, о злоупотреблениях которых я дерзнул упомянуть в моей апелляции. Мое неожиданное напоминовение о требованиях закона, смутивши их, вероятно, тоже подействовало на их воображение достаточно сильно, так что им представилось, что будто от меня собственно и зависит заставить их блюсти пренебреженные ими законы!.. От этого нетруден переход к убеждению в том, что стоит только меня удалить… и тогда беспокойный призрак закона исчезнет!.. Взрослые люди улыбаются не без грусти, если видят, что худо воспитанный ребенок бьет предмет, о который ему довелось ушибиться… Если же подобно этому поступает администрация?.. Решение этого вопроса предоставляю вашему высокопревосходительству…
Этот увоз повергнул меня в крайность: не могу думать, чтоб именно мое разорение чрез удаление из Иркутска или мое небытие в нем было необходимым залогом преуспеяния административных дел в Иркутске… Прошу ваше высокопревосходительство распоряжение о моем удалении из Иркутска как противузаконное и лишенное всякого основания, но для меня разорительное и угнетательное, — отменить…»
«…Ты очень хорошо сделал, что выслал Петрашевского за новые его подвиги.
…Для Сибири вредно то, что Завалишин, Петрашевский и другие пишут официально к министрам самые дерзкие ругательства и клеветы на местные власти, не исключая главных, и остаются безнаказанными; они всем рассказывают и показывают, что написали; до того дошло, что их боятся. В Чите давно боятся Завалишина. В Минусинске я переменил окружного начальника и назначил такого, который не боялся бы Петрашевского, а все оттого, что они стращают доносами в Петербург.
…Я выеду за границу, перед Европой ни Завалишин, ни Петрашевский не могли убить Амура и унизить то уважение, которым мне обязаны современники…»
«…Неужели у графа Амурского столько ненависти? Неужели прогрессивный генерал-губернатор не понимает, что вообще теснить сосланных гнусно, но теснить политических сосланных времен Николая, т. е. невинных, — преступно?..»
«До свиданья в парламенте!»
«…В Красноярск приехал я поутру 7 февраля. Станция находится там при гостинице. Толстый улыбающийся
немец Иван Иванович вышел встречать меня и объявил, что меня давно уже ожидают и многие желали бы со мною видеться. Первым вопросом моим было, здесь ли Петрашевский. Немец отвечал утвердительно и обещал немедленно послать известить его.Не успел я вполне разоблачиться от дорожных шуб и шарфов, как у меня оказалось уже четверо гостей… Из них особенно заинтересовал меня моряк капитан-лейтенант Сухомлин. С его парохода или фрегата бежал Бакунин… Умеренные прогрессисты в Иркутске находили, что Бакунин поступил нехорошо, изменив честному слову, которое он дал Корсакову, что не убежит. Я в этом случае не совсем согласен с умеренными прогрессистами…
Скоро пришел ко мне и Петрашевский. Не знаю почему, я воображал его человеком совсем иной наружности. Портрета его мне не случалось видеть; говоря о нем с некоторыми из тех, кто был сослан по его делу, я как-то не спрашивал о его наружности, — и он представлялся мне высоким, худым, с резкими и строгими чертами лица, да вдобавок еще блондином. Я не могу понять, почему составилось у меня такое о нем представление. Разве не на основании ли читанных мною в „Колоколе“ официальных бумаг его, наполненных юридическими тонкостями, к которым был я всегда так холоден, пока теперешнее мое дело не показало мне, что я поступал нерасчетливо, пренебрегая знакомством с дичью, именуемою законами Российской империи. Впрочем, едва ли мое представление о Петрашевском составилось не раньше. Я увидел совершенную противоположность тому, что ожидал.
Петрашевский не высок; он среднего роста и не худой, а очень полный. Походка его напомнила мне отчасти походку Герцена, и в самой фигуре его есть с ним сходство. Черты лица его довольно правильны, мягки и приятны. Большие черные глаза, очень выпуклые, обличают в нем сразу говоруна, и он, действительно, говорит много и хорошо; но, вероятно, именно потому, что много и хорошо, речь его полна противоречий. На голове у него осталось уже мало волос — перед весь голый, и только сзади низко опускаются на воротник сюртука их поредевшие черные пряди. Большая, что называется апостольская, борода, напротив, еще очень густа; по ней длинными белыми нитками прошла уже седина. Одет он был во все черное. И сюртук, и жилет, и панталоны — все было очень потерто и замаслено и обличало не совсем-то блестящие его обстоятельства…
Видевшись с ним всего один день, я не могу, разумеется, сказать о нем многого; но общее впечатление было для меня приятное. Я нашел только, что местные интересы… разные иркутские интриги и дела как будто заслонили от него интересы более широкие и общие. То, что для человека нового представляется не более как местными провинциальными дрязгами, для него, при постоянном столкновении с здешними властями, приняло слишком большие размеры и заставило как будто отчасти забыть о том, что сердиться следует на причины, производящие дурные явления, а не на самые явления…
Да и какая тут борьба для человека, поставленного своим положением политического преступника вне всякой общепризнанной деятельности, когда и в сфере-то более широкой у нас „удел разумной жизни, — как выразился Добролюбов, — для блага родины страдать по пустякам“.
То, что я наговорил, было предметом нашего довольно продолжительного спора с Петрашевским. Он обедал у меня в этот день; вечером располагал я уехать, но это не удалось.
После обеда Петрашевский уходил на час домой и потом опять пришел, и на этот раз не один, а с тремя молодыми людьми, которых отрекомендовал мне как лучших из здешней молодежи. Признаюсь, грустно мне было за Петрашевского, когда эти лучшие представители молодого поколения города Красноярска сидели у меня с ним вечером. Это были, может быть, и даже вероятно, очень добрые молодые люди, но…