Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
Когда Марквардт говорит «о расе, достаточно оподленной, чтобы боготворить господ своих», он употребляет аристократический язык римского старо-республиканского предрассудка. Раса осталась как раса, не хуже и не лучше, чем прежде и после. Если здесь возможно употребить слово «подлый», то лишь в том смысле, как оно употреблялось в крепостном XVIII веке: «подлый народ» = «подлеглый» = «простонародье», а отнюдь не в смысле нравственной его оценки. При том виде, вкрадчивом и осторожном, как римскому народу предподнесены были первые опыты Августова культа, совсем не надо было народу быть в состоянии совершенного нравственного упадка, чтобы помириться с ними и принять их.
После битвы при Акциуме было постановлено сенатом ввести почитание «Г е н и я Августа» в исконный римский культ ларов. Это значило: объявить неведомого, безымянного бога, под покровительством которого живет и действует Август, — его небесного патрона, или, говоря по нынешнему, его угодника, его ангела-хранителя, — государственным божеством, народным святым. Здесь, как читатель видит, нет еще и тени обоготворения личности Августа во плоти и крови. Сенат просто учреждает новый табельный день, — именины государя, — и делает предписание, чтобы изображения государева святого имелись в каждой общественной и частной божнице (sacrarium) наряду с изображениями ларов, гениев-покровителей домашнего строя.
Что касается последнего, кто не знает и не употребляет слов «пенаты», к «нашим пенатам», «Эсхин возвращался к пенатам своим» (Жуковский), «лары и пенаты», бессознательно отдавая тем дань давно умершему культу, равно как отдает ее еще более бессознательно всякий итальянец, который употребляет в речи
Иная идея положена в основу культа ларов. Римляне верили в бессмертие души, как и в то, что смерть совершенствует человека в кротость и могущество божественности (dii manes). Семейный культ мертвых — из древнейших римских. Возник он у могил внутри самого дома, как первоначально хоронили римляне своих покойников, но законы XII таблиц запретили этот обычай. Вместе с тем, те же XII таблиц одухотворили старый, грубый, конкретный культ, введя в него правовую абстракцию — jus manium, т. е. погребального ритуала, который превращает мертвеца в божество. Так узаконился и получил отвлеченное обобщение стародавний культ, по-видимому, этрусского происхождения. Семейным ларом (lar familiaris) почитался первый домовладыка, основатель фамилии: «творческая сила, которая положила начало роду и блюдет, чтобы он не угас» (Марквардт). Поэтому, — в противоположность пенатам, которых множественная форма penates заставляла римских ученых спорить, как было единственное: penas или penatis, — в каждом доме был только один лар. «Возвратиться домой», в фигуральной передаче домашнего культа, redire ad penates suos или redire ad larem suum. Из этого краткого описания легко видеть, что римский лар — близкая родня славянскому чуру, как изобразил его, по обыкновению, картинно и сжато, в своем «Курсе русской истории» В. О. Ключевский.
«Тот же обоготворенный предок чествовался под именем чу- ра, в церковно-славянской форме щура; эта форма доселе уцелела в сложном слове пращур. Значение этого деда- родоначальника, как охранителя родичей, доселе сохранилось в заклинании от нечистой силы или неожиданной опасности: чур меня! т.е. храни меня дед. Охраняя родичей от всякого лиха, чур оберегал и их родовое достояние. Предание, оставившее следы в языке, придает чуру значение, одинаковое с римским Термом, значение оберегателя родовых полей и границ. Нарушение межи, надлежащей границы, законной меры мы и теперь выражаем словом чересчур; чур— мера, граница. Этим значением чура можно, кажется, объяснить одну черту погребального обряда у русских славян, как его описывает Начальная летопись. Покойника, совершив над ним тризну, сжигали, кости его собирали в малую посудину и ставили на столбу на распутьях, где скрещиваются пути, т.е. сходятся межи разных владений. Придорожные столбы, на которых стояли сосуды с прахом предков, — это межевые знаки, охранявшие границы родового поля или дедовской усадьбы. Отсюда суеверный страх, овладевавший русским человеком на перекрестках: здесь на нейтральной почве родич чувствовал себя на чужбине, не дома, за пределами родного поля, вне сферы мощи своих охранительных чуров».
Ключевский употребил слово «чур» во множественном числе: чуры. Lar имеет также множественное число — lares, lases, но, в таком случае, эта множественность относится не к одному дому, а к союзу нескольких ларов из нескольких семейств. То, что Ключевский сказал о перекрестках, приходится здесь чрезвычайно кстати, так как римлянин рассматривал перекресток — в городе ли, в поле ли — как нейтральное место между прилежащими владениями, место соседской сходки живых домохозяев, а, следовательно, почему же не быть ему и местом единений домохозяев мертвых, т. е. ларов? И вот перекрестки (compia), становясь под охрану ларов-соседей, мало-помалу вырабатывают особый, уже не домашний, а союзный, общественный культ соседских, смежных, перекрестных ларов (lares comppitales). Социальная идея, его оживлявшая, придала ему быстрое развитие и, вскоре, огромное значение. В конце республики, городские lares comp'itales или lares vicorum (уличные лары) объединяют своим культом целые кварталы. Их храм, часовня или просто жертвенник на перекрестке (compita, sacella) приобретает значение как бы приходской церкви, а самый перекресток — «погоста», разумеется, не в нынешнем его значении «кладбища», а в старинном — гостинного, торгового места, базарного, ярмарочною сходбища. И, как в старой Руси погост-базар переродился, через погост-приход, в погост-сельскую волость, так и compita римские, выработав вокруг смежных ларов религиозные товарищества, затем, естественной эволюцией, начали перерабатывать их в политические кружки и союзы. Как всякое религиозно-обрядовое общение, они должны были отличаться духом консервативным и, в эпоху Юлия Цезаря, вероятно, чересчур ярко выказывали свои старо-республиканские аристократически-феодальные симпатии, потому что диктатор нашел нужным их распустить. Но то, что создалось веками, не может быть уничтожено одним манием державной руки, хотя бы и гениальной руки Юлия Цезаря. Тем более, что он мог запретить организации, но не в состоянии был, конечно, да и не посягал уничтожить самый культ. Август, пришедший к власти с программою не реформ, но reipublicae constituendae causa, для того, чтобы упорядочить республику и сплотить и сохранить, сколько позволит перемена времен, ее национальные начала, не имел никакой надобности воевать с культом, неудобным для реформатора и новатора, вольнодумца и демагога Юлия. Напротив, — консерватор и суевер, мастер выбирать господствующую струю современного течения и мчаться на ней к успеху, — Август нашел эти старо-республиканские, «истинно-римские» приходы прекрасными проводником для своих государственных и династических целей, лишь бы они продолжали быть ему преданными и послушными, лишь бы организация сосредоточилась в руках или под контролем нового правительства.
Храмы, часовни и жертвенники (sacella) перекрестных ларов обязательно имели изображения двух воображаемых ларов. Теперь любезность сената внесла в эти святилища еще третье изображение — Августова гения, угодника, ангела- хранителя. Народ принял новшество легко. Во-первых, потому, что Август, как умиротворитель государства, был в это время очень популярен; во-вторых, потому, что народ был благодарен ему за восстановление своих по-квартальных корпораций; в-третьих, потому, что в поклонении гению принцепса не находил ничего необыкновенного. Клиент клянется гением своего патрона, раб — гением своего господина. Если республика становится как бы патронат Августа, то для нее, как великой коллективной его клиентуры, естественно почитать его гения. Это опять таки не боготворение человека. Подобный вид почета переживают в христианстве не только все государи, потому что иконы тезоименитых им святых обязательно имеются в каждой церкви, школе, богоугодном заведении, но и разные, более или менее именитые и заслуженные представители всевозможных коллективов административных , общественных, образовательных, коммерческих, промышленных. Если, скажем, компания Ярославской железной дороги поставила в московском своем вокзале икону св. Саввы, имя которого носит основатель дороги Савва Ив. Мамонтов, это не значит, чтобы сказанная компания канонизировала Мамонтова и признала его своим святым. Так точно и римский народ принял в свои божницы совсем не Августа, но Августова гения, и образ был не Августов, но — Августова гения.
Были однако и существенные разницы с современностью, которые сказались не в момент учреждения этих религиозных новшеств, но в их процессе и правильно рассчитанных результатах.
Современные религии избегают делать священные изображения слишком схожими с живыми лицами. Настолько, что сейчас подобные иконы если иногда и пишутся, то — в совершенной интимности, не для публики. Но в латинском искусстве эта реализация абстрактной святости в конкретную лесть широко развилась, начиная с веков Возрождения, да и до сих пор гораздо больше распространена, чем в России. Однако, и у нас прежде, под византийскими и латинскими примерами, она была в большой моде. «Наши новейшие художники
начали с того, что архистратига Михаила с князя Потемкина-Таврического стали изображать» (Лесков). Еще недавно много шума наделало открытие в Грузине образа Божьей Матери, оригиналом для которого послужила пресловутая Настасья Минкина. В домашних церквях, в облагодетельствованных монастырях и т. д. подобных интимных изображений скрывается много. Но Рим этой скрытности не придерживался. Воображая божественное начало, движущее таким же человеком, весьма конкретно, Рим лепил его, писал, высекал из мрамора или отливал из бронзы именно в образе этого самого человека, лишь несколько идеализируя его черты. Как образцы такой удивительно красивой, но ограниченной, удержавшей земное сходство, идеализации достаточно будет напомнить хотя бы знаменитый ватиканский бюст Августа, неаполитанского Нерона в виде Аполлона Кифарэда, Коммода в виде Геркулеса в Капитолии. Таким образом, в течение 35 лет, лицо и фигура Августа стояли божеством пред народом римским во всех святилищах и на всех перекрестках, впиваясь в зрение и воображение, тогда как утренняя и застольная молитва к трем ларам, вместо прежних двух, врезывала имя Августа в память и постоянную привычку религиозной мысли. В результате, конечно, зримый образ победил незримый. К концу правления Августа о гении Августа помнило только незначительное число философски образованной интеллигенции, которая была глубоко равнодушна к вопросу, кто бог — Август или гений его, так как одинаково не верила ни в Августа, ни в гения. Для масс же гений давно слился с личностью самого императора. Последние предсмертные годы Августа полны просьбами от городов, народов и обществ об его личном обожествлении, о сооружении в честь его храмов и т. п. Он не позволял ничего подобного в Риме, но разрешал в провинции, — однако, очень хорошо знал, что, по смерти, будет обожествлен и в Риме. Громадно длинный и образноумиротворительный срок его правления очень содействовал тому, что слово Август запечатлелось в умах человеческих так выразительно, памятно и, согласно смыслу его, священно.Итак, Август ввел себя в простонародную религию, или, если лучше хотите, в приходчину, в церковно-обрядовый союз общественных низов, и сделал имя свое ее постоянной и крепкой привычкой. Чтобы поддерживать в римской приходчине неизменно цезаристическое настроение, он несколько изменил старый строй этой приходчины. До Юлия Цезаря последняя обнаруживала свою деятельность празднеством Компиталий, которым заведовали выборные участковые старосты (magistri vicorum), — притом, не в качестве городских чиновников, но — как нарочная комиссия сведущих и излюбленных людей от обывательства: magistri collegiorum. Так как эти коллегии широко пользовались для услуг по праздничной организации рабами — элементом, у римского правительства всегда заподозренным, — то, уже задолго до падения республики, сенат видел в них политическую опасность, а авантюристы, вроде Клодия, политическое подспорье. Юлий Цезарь, сам опытнейший демагог, а потому знаток и ценитель демагогических средств по достоинству, думал, как сказано выше, покончить с Компиталиями и в том, и в другом смысле: отказался от подспорья и погасил опасность. Август никогда не отказывался от подспорий, а всегда их искал и, найдя, приобретал с уступочкою, обглаженными.
Розы — может быть, тряпичные, но без шипов; вместо жеребца — меринок, зато не понесет и не забрыкает. Когда Compitalia понадобились Августу, он вернул их народу, но, вместо выборных коллегий, дал им выборную полицию. Сохранил митинги, но председателями посадил полицейских приставов. Так как город, в это время, разделен был административно на 14 частей (regiones) и 265 кварталов (vici), то в связь с этою полицейскою реформою поставил Август и реформу Компиталий. Религиозный приход совпал с полицейским участком. Начиная с 747 г. римской эры (7 до P. X.), каждый vicus выбирал 4 магистров, т.е. старост. К их религиозным обязанностям прибавлена была организация пожарной помощи, для чего и дано было в их распоряжение по нескольку государственных рабов (servi publici), а в культ введена была патронесса противопожарной помощи, богиня Stata Mater. Во время игр (ludi compitalicii) участковые старосты носили мундир государственных чиновников (претексту) и имели выход с двумя ликторами. Начальством их были начальники частей, которые, в пределах, конечно, Августова произвола, назначались по жребию из преторов, эдилов, народных трибунов. Без разрешения частных приставов, приходские старосты, вероятно, могли не много: по крайней мере, заведывание и охрана святилищ — постройка, перестройка — были поставлены всецело под контроль первых. Таким образом, кроме официальной своей полиции, Август получал в городе еще вторую полицию, с религиозным оттенком. 1060 блюстителей нравов и политической благонадежности рассеялось в классе, наиболее нужном династии, ибо на нем приходилось ей строить свое благополучие, ибо из него создавался новый цезаристический плебс: в классе вольноотпущенников. В сохранившихся памятниках число либертов, в составе приходских старост, совершенно подавляет число свободнорожденных: на 275 первых приходится лишь 36 вторых. Такое огромное преобладание показывает, что ради либертов и преобразовано было старое народное учреждение, на них оно и рассчитано. «Egger вычислил, что более двух тысяч человек самого низкого происхождения, большей частью рабов и вольноотпущенных, принимали ежегодно известное участие в правлении императора и, таким образом, брали на себя обязанность защищать его» (Boissier). Это связь демагогической тирании не только с рабочим пролетариатом, но и с Lumpenproletariat’ом: амуры бурбонского абсолютизма с неаполитанскими ладзарони, поиски патриотизма на городском дне. Свободнорожденные попадали в старосты только случаем, либо там, где либертов было меньшинство и некого из них было выбрать. Понятно, для свободнорожденного magister vici не карьера, ибо ему открыты honores, общественные должности. Он может принять избрание, как почет со стороны соседей, подобно тому, как русский домовладелец-дворянин или чиновник может принять избрание в церковные старосты. Но, если бы статистически исследовать сословный состав церковных старост в России, то вряд ли число дворян, чиновников, вообще, «благородных» (именно, значит, ingenuorum) явится в менее скудном отношении к числу крестьян, мещан и купцов, вышедших из первых двух сословий, чем отношение свободнорожденных magistri vicorum к вольноотпущенным.
Я уже неоднократно касался этого сословия, рост которого в веке Августа является замечательнейшим и наиболее существенным социальным явлением эпохи. Причины этого роста рассмотрены уже мною в другом месте (см. том II). Здесь достаточно будет повторно констатировать его факт. Со дна государства поднимается новый обширный слой, состоящий из ремесленников, мелких и средних купцов, а также представителей интеллигентно-рабочих профессий: врачей, учителей и т. п. Слой этот тискается в пласты государства, стараясь найти себе в нем место. Но формы старого республиканского строя, сохраненные Августом, места ему открыть не могут: либерт — полуправный, временнообязанный человек; для него закрыта — основное право римского гражданина — лестница общественных должностей. Между тем новое правительство не могло не заметить, что если кому оно нужно, так именно этому классу, и если ему кто нужен, так именно этот класс. Демократический, но нуждающийся в крепкой и постоянной власти, которая гарантировала бы спокойствие его добыч и промыслов; ненавидящий память аристократической республики, при которой он был ничто, и весьма благодарный принципату, который его двинул в жизнь; бойкий и кипучий по роду своей подвижной деятельности, но индифферентный политически и, при мало-мальски порядочном житье-бытье, добра от добра не ищущий; следовательно, склонный к консерватизму «железной руки в бархатной перчатке», охотник до маленьких реформ, но боящийся паче огня революций, во время которых трещат кредиты, начинается заминка в делах, падают спросы и производства, растут банкротства. Наконец, что тоже очень важно, класс новый, космополитический, органически лишенный старых римских традиций, но очень желающий быть римским, «истинно-римским», а потому крепко и любовно приемлющий Рим в том времени и виде, как его исторически застал и нашел себе выгодным. Ubi bene, ibi patria. Но bene — в Риме, при наличном порядке вещей, значит, Рим и есть partia, и за порядок его вещей надо держаться обеими руками, ибо в нем — и Фортуна, и карьера. И вот, куда ни погляди, — все иноплеменные «патриоты своего отечества» — нового, всеобщего римского отечества, в котором утонула их забытая, далекая, варварская родина. Их сделал Рим Цезарей — и они, в самом деле, любят Рим и Цезарей, любят с необыкновенной ревностью, суетливостью, показностью, с азартным, можно сказать, наскоком и крикливостью.