Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
— Я, мол, сделал все, что от меня зависело, но успех в руках фортуны, вы же, как люди мудрые и ученые, благоволите ценить искусство мое, снисходя к ошибкам случайным (fortuita debere excludere).
Если судьи его подбодряли, он становился несколько спокойнее, но все-таки нервничал. Если судьи безмолвствовали, чему причиною бывало часто просто смущение пред державным артистом, он приходил в жестокое волнение, воображая их молчание знаком скуки и дурного предубеждения, и твердил:
— Ну, это господа подозрительные!
На публичных сценах Нерон стал показываться в 64 году, то-есть когда психопатия его вполне определилась и жажда оваций победила трусость, не пускавшую его доселе далее любительских спектаклей и внеконкурсного участия в праздничных играх. Что за музыка, если ее никто не слышит! — тосковал он. Теперь, когда оперный дебютант пробует свои силы, он обыкновенно едет петь в Италию. В то время посвящение ученика в артисты совершалось в Греции. Театральный вкус греков был ultima ratio искусства. В Грецию стремится и Нерон. Будь он самонадеянною бездарностью, весьма вероятно, что он прямо в Грецию и поехал бы за олимпийскими и другими историческими венками, подобно тем современным русским, английским и американским певцам-маньякам, что, наезжая в Милан, озадачивают театральных агентов требованиями ангажементов не иначе как в La Scala di Milano или в San Caro di Napoli. Но Нерон боялся настоящей эллинской публики и сперва пощупал почву. Дебют его состоялся
— Господа, позвольте мне только глотку промочить (subbibere), а затем я, пожалуй, готов проорать вам (tinniturus) и еще что-нибудь.
Он только что не спал в театре — завтракал на глазах зрителей, в оркестре и снова всходил на подмостки и, меняя маски, пел оперу за оперою: Ниобею, Ореста- матереубийцу, Эдипа- слепца, неистового Геркулеса и Канацею в родах.
— Что делает цезарь? — острили римляне.
— С позволения твоего сказать, он ... рожает.
Светоний передает рассказ, что в одном спектакле, когда, по ходу пьесы, Нерона должны были заковать в цепи, какой- то гвардеец-новобранец, из наряда в театральный караул, верный долгу и присяге, бросился на сцену освобождать императора. То-то, надо думать, было весело в театре и то-то поблагодарил усердного дурака державный артист, которому он «сорвал уход» и «испортил сцену».
VI
Из всех видов мании величия тщеславная жажда аплодисментов толпы, быть может, самая опасная и неизлечимая, потому что самая затягивающая. Мы уже много говорили и о факте, и о причинах того, что в древнем Риме театральная психопатия свирепствовала особенно губительно. Трудно выбрать клинический пример более полного и более жалкого одурения в погоне за сценическою gloriole, чем Нерон, после неаполитанского своего дебюта 64 года. Опьянение аплодисментами и ревом довольной толпы заглушает в нем даже обычное его мелкое суеверие. Случилось, что в Неаполе театр, на сцене которого он дебютировал, немедленно после спектакля — к счастью, когда уже вся публика вышла — был разрушен землетрясением. Общественная молва приписала событие гневу богов на нечестие цезаря, унизившегося до комедиантства. Но Нерону слишком хотелось пожинать сценические лавры и впредь, чтобы он позволил себе согласиться с толками толпы.
— Напротив, — говорит он, — раз театр обвалился после спектакля, а не во время его и не раньше его, это доказывает, что боги заботятся обо мне и любят меня. Это — предзнаменование счастья.
И, сочинив гимн в честь своего чудесного избавления от опасности, он торжественно исполняет свои вирши на гастролях в городках Кампании. Отсюда он, как сказано, собирался проехать прямо в Ахайю на генеральный, так сказать, экзамен во всех отраслях искусства, пред лицом высших в подлунном мире ценителей его, греков. Он уже направлялся в Брундизий, ныне Бриндизи, где ждали его корабли для переправы через Адриатическое море. В Беневенте он сделал остановку, чтобы присутствовать на пышных гладиаторских играх, устроенных Ватинием, полувельможею, полушутом Палатинского двора. В это-то время и выяснились те политические и финансовые осложнения, что не пустили его в дальнейшее путешествие и возвратили в Рим, где он и разыграл рассказанную выше комедию пред очагом Весты...
Оставшись в Риме, Нерон как бы старался показать народу, что нет места на земле, где бы ему было веселее и приятнее, чем в своей столице. Пир за пиром, праздник следует за праздником, и при этом вся жизнь кипит напоказ, на улице. Император живет нараспашку, ведет себя, как дома, во всем городе. Самый разительный образец такой распущенной интимности с массами — опять-таки пресловутый Тигеллинов пир на прудах Агриппы. Мы знаем уже бесстыдства, какими сопровождался этот праздник. Распутства его были вставлены поистине в золотую раму. Плавучая столовая, в которой пировал цезарь, блистала золотом, слоновою костью. Пруд кишел морскими чудами, доставленными из-за тридевяти земель из океана: все страны империи доставили отборную дичь для стола и редкий птичник для украшения праздника.
Когда цезарь не играл и не смотрел игры, он бросался в крайности каких-либо других увлечений, роднивших его со вкусами толпы, им управляемой. Как истинный охотник за gloriole, он довел свою страстишку быть главою моды во всем до комичного. Ренан и немецкие историки-империалисты извиняют Нерону эту слабость, находя, что он был в ней политиком в большей мере, чем кажется на поверхностный взгляд. Первыми обязанностями цезаря — по условиям эпохи — было прокормление и развлечение народа. Известно, что к исполнению первого долга Нерон прилагал много забот. Когда же народ был сыт, император становился, прежде всех остальных своих прерогатив, организатором празднеств. Народ венчал цезаря властью и любовью, а цезарь платил за власть и любовь, играя роль обер-церемониймейстера при его величестве — народе.
До известной степени это суждение справедливо, но крайне трудно предположить, чтобы следование такой увеселительнополитической мудрости являлось у Нерона плодом сознательного и предвзятого плана. Просто, incredibilium cupitor должен чувствовать себя первым человеком во всех отраслях общественной жизни, которые «интересны» — заставляют говорить и шуметь о себе. Он должен быть женат на первой красавице и самой элегантной женщине Рима. Нерон овладевает Поппеею, перешагнув для того через целый ряд ужаснейших преступлений. Отон усылается в изгнание, как соперник, побеждающий цезаря изяществом и умением «порядочно жить». Петроний обязан умереть за то, что он arbiter elegantiae, — цезарь не желает стоят на втором плане, иметь живое мерило изящных вкусов и манер, высшее своего собственного робкого самосознания. Мода на стихи — и цезарь должен быть первым поэтом. Лукиану, которому толпа рукоплещет на играх, как новому Виргилию, запрещено публиковать свои поэмы. Цезарь — первый наездник на бегах, первый певец, трагик, артист, знаток пластики, живописи, зодчества, самый богатый, самый красивый, самый щедрый — словом, самый «шикарный» человек Рима, а следовательно, и всего мира.
А только этого ему и было нужно. Сальеризм чувствует себя удовлетворительным не тогда, когда он творит нечто новое, неслыханное, поворотный пункт в искусстве на неизведанные пути; он счастлив, когда овладел всем старым с таким совершенством, что никто в области этого старого не сильнее его. Для пушкинского
Сальери музыка была не самодовлеющим обаянием, но, прежде всего, исторической традицией — искусством Пуччини, который «умел пленить слух диких парижан», «Ифигении начальными звуками», «глубокими пленительными тайнами великого Глюка», встречей с «новым Гайдном»... меркой современного уровня, на высоту которого он должен был подняться затем, чтобы мир видел в нем первого в мире музыкального художника. Это — постоянный побиватель рекордов. Таков и Нерон. «Чтобы не оставить ни памяти, ни следа чемпионов, он приказал опрокинуть их статуи и бюсты и бросить их в клоаки (Светоний). Старый атлет эпохи Калигулы, Памменес, ушел на покой, унося с собой славу непобедимого. Нерон не в силах этого перенести. Если верить Диону Кассию, он вызвал дряхлого богатыря из его уединения, боролся и победил. Со времен Митридата никто не решался править колесницею, запряженной десятком лошадей, сам Нерон осуждал эту претензию. Но — была такая традиция в летописях бегов, — и Нерону необходимо ее повторить. На Олимпийских играх он попробовал десятиконный выезд и едва остался жив, — кони, шарахнувшись на повороте от статуи гения Тараксиппа, сбросили Нерона с колесницы, что не помешало ему, конечно, получить приз. Этому человеку надо было, во что бы то ни стало, всегда стоять между миром и общественным вниманием, в первой очереди последнего и нельзя не сознаться: труда в эту задачу полагал он столько, что иногда он смешон, часто противен, но всего чаще жалок. И всегда — опасен. Это мученик художественного педантизма. Во время своих греческих гастролей, Нерон на одном трагическом спектакле, выступая в роли какого-то царя, уронил скипетр. Хотя он быстро поправил свою неловкость, однако пришел от нее в совершенное отчаяние, воображал, что его исключат за то из конкурса, и успокоился только тогда, когда товарищ по сцене, ссылаясь на вызовы и аплодисменты публики, поклялся, что зрители ничего не заметили. Нерон восхищал бы своим благоповедением нынешних режиссеров-директоров. Самодур и деспот в жизни, в театре он — образец дисциплины и повиновения. Это самый методический исполнитель конкурсных требований. На сцене он не позволял себе не только кашлянуть и плюнуть, но даже утереть пот с лица.В каждом Сальери педант борется с возможностью поэта, и надежда однажды оказаться поэтом — лучшая часть его духовного мира:
Быть может, посетит меня восторг
И творческая ночь и вдохновенье...
Поэтому люди этого сорта, способные — сами — тайно помогать своему успеху всеми дозволительными и недозволительными средствами, очень обидчивы, когда в дело их сострадательно вмешиваются другие, пытаясь поддержать их непрошенными услугами. Когда сенат, желая отклонить скандальное повторение (в 65 г.) квинквеналий, заранее присудил Нерону все призы, цезарь непритворно оскорбился и в самой резкой форме выразил отцам- конскриптам, что они мешаются не в свое дело и своим бестолково льстивым угодничеством унижают его пред конкурентами в искусстве. И тот же самый артист откровенно возил за собою клаку в 5000 человек и наполнял театры переодетыми сыщиками и солдатами, обязанными подогревать энтузиазм публики и колотить недовольных. Ни один из античных авторов, сообщающих все эти трагикомические подробности, нисколько не сомневается в искренней любви Нерона к искусству, которое засосало его, точно зыбучий песок. Во имя искусства он подобно средневековому паладину, защищающему на турнире имя дамы своей, ревниво губил многих, покуда сам не пал мертвым на той же, окровавленной им, арене.
Тиран, двуногий зверь и эстетический утонченник, Нерон — лишь преувеличение тех типов, что являются в культурно созревших обществах, как близкое пророчество их конца, под метко подобранной концом XIX века кличкой «декадентов». Светское общество, централизованное вокруг цезаря, декадентщина во всей полноте нынешнего понятия и слова. Та же поверхностная безалаберщина, порождаемая упадком здоровых, естественных вкусов. Правда жизни, простота мысли, трезвость чувств и вожделений заслонены позой, декламацией, жестом, декоративной обстановкой. Аффектация — царица общества. Все гонятся за чем-то призрачным, гигантским, ненормальным, все бредят чудовищным, сверхъестественным. Из жизни исчезает прямая линия, требуется выверт, изгиб, двойственность колеблющихся очертаний. Во всем, что предписывала мода того времени, чувствуется отсутствие искренности, пустозвонная шумиха, риторство. И, как всегда в упадочные эпохи, декаданс захватывает в свои насмешливые цепкие объятия не только тех, кто к нему вожделеет и тянется, но тех, кто с ним борется. Сенека — один из самых здравых и стройных умов эпохи, и за блестящей фразой его по большей части таится настояще глубокая, хотя и не всегда самостоятельная, мысль. Но в трагедиях его — какая ловкость передавать чувства непрочувствованные, какое искусство говорить добродетельные слова, не будучи добродетельным человеком! Какая ловкость слагать красивые прописи из у слов- ных афоризмов априорной морали. Строго разбирая, ведь даже положительные типы эпохи, как генерал Кн. Домиций Корбулон, несомненно последний крупный военный талант императорского Рима, не чужды театральной условности и велики не столько сами по себе, сколько мастерством играть великих людей по красиво выбранным старинным образцам. Скобелевы — под Суворова. Если уж даже порядочность принуждена рисоваться и придумывать для себя внешние эффекты, чтобы сохранить за собою внимание и почтение толпы, — то во сколько же раз больше нужна эта рисовка той греховной пустельке, которая в те дни залила Рим, как потоп, и воцарилась в нем долгой модой! Гениально обличительная книга Петрония — пред нами. Общественный быт, ею беспощадно рисуемый, — какой-то смерч пошлостей и вычур дурного тона. Речь героев Петрония — град словесных гримас и ужимок, с претензией на комизм, тошнотворный жаргон, подобный жаргонной болтовне наших бульварных газет (Ренан). Сатурналия полная. Каждый день Неронова общества — вызов старой нравственности, провозглашение нового бытового кодекса. Долой глубина мысли и да здравствует резвость настроения! Почитай серьезным делом только изящные искусства, эффектные вымыслы, красивые ситуации. Действительность — грязный сон, от которого надо пробуждаться, делая жизнь свою чредою самого фантастического по беспредельности эгоизма, служения на самого себя. Всякая добродетель — ложь условной человеческой выдумки. Порядочными людьми признаются лишь откровенные распутники, проповедущие полное бесстыдство нараспашку. Великий человек — тот, кто знает и применяет к жизни все крайности порока, не страшится все губить, все разорять и самому разоряться. Поголовная декламация, поголовное литературное тщеславие, поголовная неспособность рассуждать без фраз и позировки. Поэт эпохи — крикун и декламатор, плясун на канате фраз. Природный талант и пылкий политический темперамент потянули испанца Лукиана к гражданской поэзии. Прочитайте в «Сатириконе» отрывки «образцового» эпоса, которым, как остроумно доказывает Гастон Буассье, Петроний хочет унизить «вульгарного» Лукиана и обучить его настоящему поэтическому обращению с предметами высокими. Это — нечто ужасное по нарочности мифологического фразерства, старческой напряженности холодно придуманных образцов, надутой тягучести возвышенно-сочиненного умышленноархаического языка. Точно Вячеслава Иванова по-латыни читаешь. Какая-то чудовищная, мертвецкая красивость повапленного гроба. Неронов век очень заметен в истории античной философии, как эпоха расцвета римского стоицизма: Сенека, Музоний Руф, Тразеа Пет и др. Но портреты участников жалкого Пизонова заговора, которые почти все были стоики, дают нам самое печальное понятие о том, как мелка, пуста и шумливо безвольна была даже эта волна, все-таки лучшая в море века (см. выше).