Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
Царь был в этот день особенно весел. Накануне ему целый вечер наперебой описывали удовольствия, которые его ожидают; он примеривал красивый заморский костюм, в котором должен был танцевать с княжной Долгоруковой в первой паре, открывая маскарад, и он с таким нетерпением ждал этой минуты, что долго не мог заснуть и проснулся позже обыкновенного. Пришлось торопиться к празднеству, так что за волосочёсами и портными, просидевшими над работой всю ночь, чтоб сделать необходимые переделки в маскарадном платье, и явившимися, чтоб одеть в него царя, Праксин не мог даже на минуту к нему приблизиться. Он мог только издали на него смотреть и по весёлому оживлённому лицу его и беззаботно сверкавшим глазам убедиться, что от впечатлений, навеянных на него торжествами прошлой недели, ни в уме его, ни в сердце не осталось и следа. Опять сделался
Но зато перемена, свершившаяся в сердце Праксина, была не из преходящих: равнодушие его ко всему земному возрастало по мере того, как он всё яснее и яснее ощущал близость смерти. За самоотвержение его, за то, что он «клал жизнь за други свои», Господь даровал ему величайшее утешение, доступное человеку на земле, — сознание исполненного долга и предчувствие небесной за это награды. Ко всему, что вокруг него происходило, он относился с таким чувством, точно он на всё это взирает с недосягаемой для земных существ небесной высоты не только без злобы и без досады, но даже и без желания способствовать, хотя бы словом, исправлению свирепствовавшего зла. Господь попускает. Он же, всеблагий и долготерпеливый, положит всему этому предел, когда найдёт это нужным и какими захочет средствами, через ему угодных людей, а его дело сделано, и только б скорее наступил для него конец. В том, что исход будет смертельный, он так мало сомневался, что ни одной минуты не в силах был остановить мысли не только на спасении, но даже на заточении или ссылке в сибирские тундры, туда, куда отправилось, чтоб никогда больше оттуда не возвращаться, такое великое множество близких ему и по крови и по сердцу людей. Ведь уже скоро сорок лет, как преследование за православную веру и за русский дух неуклонно подтачивает в корне русские устои, беспощадно истребляя всех защитников этих устоев.
Проводив царя в толпе прислужников до коляски, запряжённой шестернёй разукрашенных перьями коней, Праксин вернулся к себе в горенку рядом с гардеробной и нашёл в ней сыщиков, производивших у него обыск. Тут же ждали и стражники, которые должны были отвести его в ту самую темницу, где уже восьмой день томился Докукин, в сообщничестве с которым Праксин был оговорён.
VIII
Очень тайно производилось в Преображенском приказе дознание по докукинскому делу. Все меры были приняты, чтобы толки о нём по городу не распространялись. От царя оно совсем было скрыто, и его так ловко уверили, что Праксин по экстренному семейному делу отправился в отпуск, в деревню свою, что мало-помалу он совсем стал забывать про существование своего любимого камер-лакея. Иначе и не могло быть при рассеянной жизни, которую его заставляли вести. Что же касается человека, позволившего себе так дерзко нарушить порядок коронационного торжества, бросив к его ногам челобитную, эпизод этот давно уж бесследно изгладился из памяти царственного юноши.
Лизавета Касимовна скрывала своё горе и тревогу так искусно, что только по её худобе да по землистому цвету лица цесаревна догадалась наконец, что её постигла какая-нибудь большая беда.
— Ты не приметила, как изменилась Праксина? — спросила она однажды у Мавры Егоровны.
— Как не замечать! Надо ещё удивляться, как у неё хватает сил служить вашему высочеству при душевной муке, которою она терзается, — отвечала Шувалова.
— Что с нею случилось?
— Муж её замешан в докукинском деле.
Цесаревна побледнела от испуга.
— И ты до сих пор молчала! Ведь она нас всех может подвести!
— Если б ваше высочество подвергались малейшей опасности от её присутствия во дворце, давно бы её здесь не было, но беспокоиться на этот счёт нечего. Мой муж уж говорил об этом с князем Алексеем Григорьевичем, который вполне его успокоил. Сам Праксин так мало замешан в деле Докукина, что давно бы его выпустили на волю, если б он сам на себя не наклепал с первого же допроса в присутствии Долгоруковых.
— Как? Почему? Что он сказал? Расскажи мне всё, что ты знаешь. Я хочу знать!
Она оглянулась по сторонам, подозвала к себе ближе свою гофмейстерину и со сверкавшими любопытством
глазами повторила:— Всё, всё мне расскажи! Ты даже и представить себе не можешь, как мне нужно всё знать!
Случись всё это раньше, она, может быть, прибавила бы к этому, что накануне вечером её сердечный дружок Шубин уже сообщил ей, что Праксин не в деревне, а в тюрьме, и что ему грозит казнь за преступление высочайшей государственной важности, но Елисавета Петровна за последнее время с каждым днём набиралась всё больше и больше опыта и осторожности и многое теперь скрывала от ближайших своих друзей.
Мавра Егоровна, у которой раньше тоже были причины скрывать от неё то, что она знала про Праксина, передала ей глухие слухи, ходившие по городу про заключённых в Преображенском приказе и про ответы их на допросах с пристрастием, которыми их терзали в присутствии лиц, заинтересованных в том, чтобы узнать подробности заговора.
Но сообщников у Докукина не оказывалось, и приходилось арестовывать людей за то только, что они с ним встречались у общих знакомых и разговаривали с ним о предметах, не имеющих ни малейшего отношения к поданной им государю челобитной, в которой выставлялась в резких выражениях невинность Меншиковых в приписываемых им государственных преступлениях и обвинялись Долгоруковы в преступлениях, много тяжелейших. Царю представили к подписи распоряжение о высылке павшего временщика с семьёй в отдалённый сибирский городок Берёзов, с отнятием у несчастных последнего имущества, а затем снова принялись вымучивать у Докукина доказательства мнимого участия Праксина в заговоре в пользу Меншикова. И вот тут-то последний, точно раздосадованный на Докукина за то, что он отрицает всякое с ним сообщничество, высказал Долгоруковым столько горьких истин, что вряд ли оставят его после этого в живых.
— Он им сказал, что они умышленно вытравляют из сердца царя любовь к родине, останавливают развитие его разума, чтоб сделать его неспособным царствовать, растлевают его тело ранним возбуждением страстей, приучают его к пьянству, к опасному общению с женщинами, и всё это для того, чтоб при его неспособности к серьёзному труду править государством его именем...
— Он им всё это сказал прямо в глаза! — вскричала цесаревна, всплеснув руками.
— И это, и другое, много хуже этого. Говорят, что князь Алексей Григорьевич скрежетал зубами, его слушая, но тем не менее дал ему договорить до конца и не позволил князю Ивану его прерывать...
— Неужели тёзка всё это знает? Кто же ей это мог сказать?
— Ваше высочество изволит забывать про её мать. Пани Стишинская свой человек у Долгоруковых, и там от неё нет тайн. А может быть, ей всё это даже с умыслом рассказали, чтоб она повлияла на дочь... Недаром же Стишинская приходила третьего дня к дочери с предложением выпросить ей свидание с мужем.
— И что же тёзка?
— Наотрез отказалась.
— Умница! — вырвалось радостное восклицание у цесаревны.
— Я уж говорила вашему высочеству, что опасаться её нечего.
— Как ты думаешь, почему именно отказалась она от предложения матери? — продолжала любопытствовать цесаревна.
— Не могу вам этого сказать наверняка, но думаю, что на все её решения имеет большое влияние тот молодой человек, с которым и она, и муж её очень дружны. Он и раньше довольно часто её навещал, а теперь редкий день к ней не заходит...
— Ветлов? Его хорошо знает Шубин и очень его хвалит. Они близко сошлись во Владимире, где у этого Ветлова есть родственники... Уж не замешан ли и он в докукинском деле? — с испугом сообразила цесаревна. — Это было бы ужасно... Долгоруковы не упустят удобного случая сделать мне неприятность...
— Не беспокойтесь, ваше высочество. Первое время за Ветлова можно было опасаться благодаря его близкому знакомству с Праксиными, а также потому, что он и Докукина с ними познакомил, но он поступил очень умно: прямо и не дождавшись, чтоб его вытребовали, отправился к князю Алексею Григорьевичу, который его тотчас же принял и с час времени разговаривал с ним наедине — о чём, никому, кроме них двоих да, может быть, Лизаветы Касимовны, неизвестно, но с тех пор имя его из следственного дела вычеркнуто, это я знаю из достоверного источника. Надо так полагать, что не за одного себя ходил он говорить с князем, а также, и даже преимущественно, за Лизавету Касимовну. Она очень печалится и душевно скорбит, но никаких опасений у неё ни за себя, ни за сына нет.