Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
Она была очаровательна, но никто не мог определить, в чём именно заключалось обаяние, которым она всех пленяла: маленькая, щупленькая, худощавая, гибкая, как змейка, с большими иссера-зеленоватыми глазами, востроносенькая, с крошечными ручками и ножками, она так мало была похожа на других женщин, что казалась существом другой породы. Голос у неё был замечательно вкрадчивый и нежный, русалочий. И ко всему этому что-то такое наивное, детское в мыслях и чувствах, в каждом взгляде и движении.
Однако вместе с успехами росли к Зосе ненависть и зависть. Столько проливалось из-за неё слёз, столько тратилось денег, столько выносилось обид и досады, что с каждым днём оказывалось всё больше и больше людей, желавших ей гибели.
Ничего этого она не замечала и продолжала
Давно взяла бы она её к себе и поручила бы её воспитание своей камер-юнгфере — немке, млеющей перед ловкостью и грацией своей госпожи, если бы не надежда, что старуха Лыткина, окончательно павшая духом и телом от печальных известий о медленно умирающем на чужбине сыне, выразит, может быть, намерение оставить всё своё состояние Елизаветке в случае смерти единственного своего наследника.
Пользуясь своими связями в военных сферах, Зося навела справки об офицере Лыткине и узнала, что он безнадёжен. В католическом монастыре, где он находился, ожидали смерти его со дня на день.
— А что же ты, стрекоза, не спросишь про муженька своего? — с лукавой усмешкой прибавил к этому известию седой боярин, которому было поручено сообщить ей желаемые сведения о Лыткине. — Или любо тебе в соломенном вдовстве пребывать? — продолжал он её поддразнивать, заметив, в какое смятение привели её его слова.
— Я знаю, что он пропал без вести, не позаботившись уведомить меня о себе, что же мне про него разузнавать? Я же теперь хорошо вижу, что он меня никогда не любил, — проговорила она с напускною развязностью.
— А вдруг как он объявится? — продолжал свою жестокую шутку боярин, забавляясь её волнением.
Может быть, он не шутил, а ждал только её расспросов, чтоб сказать ей, что муж её не только жив, но что даже известно, где он находится и как думает поступить с женой, так легкомысленно отнёсшейся к его исчезновению, — вертелось у неё на уме в то время, как противный старик, ухмыляясь, не спускал с её расстроенного лица пытливого взгляда.
Да, он ждал расспросов, но ничего подобного не дождался: Зося предпочитала оставаться в неизвестности. Сегодня она должна была в костюме Виктории участвовать в живой картине, устраиваемой у её соотечественника графа Ягужинского на празднике в честь царя. Хороша будет Виктория со смертельным страхом в душе от грозящей опасности! Нет, нет, надо про это забыть! Не может он к ней вернуться... Для чего ему было и пропадать, если б у него не было намерения покинуть и её с дочерью, и Россию навсегда?.. Очень может быть, что он влюбился в кого-нибудь и так же, как она, ничего так не боится, как встречи с нею... во всяком случае, всего лучше про это не думать, решила она.
А время шло. Царь воевал, праздновал победы, казнил вчерашних любимцев, приближал к себе новых, незнаемых людей, путешествовал. Перемены эти Зоси не коснулись; Меншиков продолжал быть в силе, а она сумела сделаться во дворце всемогущего временщика своим человеком, почти членом семьи. Никакого определённого положения она тут не занимала, но, всегда весёлая, беззаботная и забавная, была здесь всем мила и нужна. И все осыпали её ласками и подарками. Постоянно можно было встретить её в покоях княгини, княжон, молодых князей и ближних к ним людей. Пролезла она задворками, через ближних к цесаревнам боярынь, и в царский дворец и полюбилась младшей цесаревне, которая сама была такая красавица, умная и живая, что соперничества хорошенькой польки опасаться
не могла. Жила Зося, как птичка небесная, без забот и труда, всегда прелестно разряжённая, всегда окружённая толпою поклонников, так часто менявшихся, что они не успевали ей надоесть. По временам, очень редко, пробуждалась в ней материнская нежность, и она ехала в чьей-нибудь чужой карете навестить дочку в дом боярыни Лыткиной. Как мизерен казался ей теперь этот дом! Как бедна его обстановка и как смешон выходивший к ней навстречу с маленькой барышней старый Грицко!Елизаветку насильно тащили к матери. Она от неё так отвыкла, что забивалась под кровать или пряталась в кусты, когда по двору разносилось известие о приезде госпожи Стишинской. В изорванном перепачканном сарафанчике, со всклоченными волосами и в слезах, она производила на мать своею дикостью и мужицкими ухватками такое неприятное впечатление, что Зося долго тут не засиживалась. Погладив кончиками пальцев, в длинных, расшитых шелками французских перчатках, низко опущенную перед нею упрямую головёнку, она с досадой спрашивала у смущённой Авдотьи Петровны, когда же наконец выучат Лизаветку не чуждаться матери, не закрывать себе лицо рукавом и отвечать на вопросы. И, не дождавшись ответа, она, ко всеобщему удовольствию, поднималась с места и, выразив желание быть в следующий раз лучше принятой, уезжала.
Как свободно дышалось в этот день и в последующие в низеньком домике у Вознесения! Как всем было весело и легко на душе! Можно было долго не ждать посещения очаровательной маменьки.
Тихо и мирно протекала тут жизнь вдали от страшных политических бурь, волновавших близкую к царскому двору сферу. О переменах, происходивших в Петербурге, да и здесь, совсем от них близко, в Кремле, у Лыткиной узнавали от старых друзей, навещавших Авдотью Петровну, да от приходского священника. Сама она, с того дня, как узнала наконец, с год спустя, о кончине сына, совсем порвала со светом и даже не ездила больше к царице Прасковье Фёдоровне, которая изредка посылала узнавать про её здоровье и приказывала ей передать через ближнюю боярыню, что и сама она стала с каждым днём, всё больше и больше хиреть.
А Лизаветка с летами входила в разум и начинала принимать близко к сердцу досаду, горе и отчаяние окружающих, цепеневших от ужаса при слухах, долетавших в мирный, скромный домик у Вознесения и комментируемых на все лады приятелями и приятельницами старушки Лыткиной. Кручинилась девушка вместе с благодетельницей и с ближними к ней людьми о верных родным устоям, терпящих гонение, болела сердцем за надежду русских людей, царевича Алексея, терзаемого отцом за нежелание онемечиваться и за любовь к несчастной, изнывающей в неволе матери его, за именитых бояр, детей прославивших Россию отцов и дедов, умиравших в муках за веру православную, по родительским заветам. Возмущалась она кощунственными забавами царя и вспомнить не могла без содрогания, что родная её мать принимает участие в этих грешных забавах.
Много было в то время таких уединённых уголков в Москве, да и по всей России, где в низких домиках, за высокими заборами и густыми садами, печалились о разрушении всего, чем держалась Россия.
Лизаветку именно в такой уголок и закинула судьба. Здесь хоронилась будущая национальная партия, измученная, обессиленная, уповающая только на Бога во тьме отчаяния собственными силами одолеть врага, много страшнее и могучее татар и поляков.
А Зося тем временем плясала, наряжалась и веселилась.
Она сделалась совсем полькой. Всё русское, навеянное на неё воспитанием в русской семье, бесследно слиняло с неё в новой среде, где все старались подражать иностранцам и изо всех сил подавляли в себе всё русское и родное. Вводились нравы и обычаи, столь близкие и милые сердцу Стишинской, что ей ничего не стоило с ними освоиться.
Польская кровь сказалась.
На неё начинал уже обращать внимание ксёндз из домашней капеллы знатного иностранца, и если она не была ещё совращена в католичество, то потому только, что хитрый иезуит не усматривал большой выгоды в лёгкой победе над бабёнкой, занимавшей в обществе далеко не почётную роль шутихи.