Звезда и старуха
Шрифт:
На соседний столик поставили блюдо с вскрытыми устрицами, полупрозрачными, беловато-коралловыми, жирными – именно такие он особенно любил. Постановщик подозвал официанта и спросил, что это за сорт.
– Пойдемте, я вам покажу.
Подоспел метрдотель:
– Пусть месье попробует «жиллардо» номер один!
Подмигнул запанибрата:
– Вот увидите, это «роллс-ройс» среди устриц!
«Пусть мёсье попробует» – дамы пробовать не должны, о них метрдотель даже и не вспомнил. Однако мёсье постановщик не заметил весьма обычного мужского шовинизма и спокойно проглотил устрицу. Выше всяческих похвал! Первая удача за весь день.
– Три дюжины «жиллардо», пожалуйста! Я угощаю!
После провала бросаем деньги на ветер. И едим расплодившихся устриц.
Веселый пир – как раз то, что
90
Ad libitum – как угодно, по желанию (лат.).
Где они, эти незыблемые границы?
Постановщик и ассистентки заплатили по счету и вышли. Дождь унялся, ветер усилился, шторм разыгрался. Выйдем к бушующему Океану, насладимся если не оргией, то хотя бы разгулом стихий. Мыс Ра скрылся в тумане, огромные волны с грохотом набегали на скалы, оставляя гигантские белые клочья пены, ветер дул со скоростью 130 километров в час, не меньше. Их окатывало брызгами, природа разбушевалась. Слов не слышно, говорить нельзя, но это и к лучшему: они объяснялись мимикой и жестами, блеском смеющихся глаз, взмахами рук. Кричали что-то друг другу в самые уши, соприкасаясь лбами, щеками, волосами – простор для любовной игры.
Вернулись в город в три часа ночи, охмелев от ветра, соли и йода. Осталось перейти последнюю черту. Да или нет? В смутный час, когда внутри все дрожит от возбуждения и кожа горит, думаешь лишь об одном.
Постановщику представилась мучительная дилемма. То есть ассистентки, конечно, ни сном ни духом. Но за столом их руки встречались, недомолвки, намеки, многозначительные паузы, а на скалах и того опасней, безумный смех, искрящийся взгляд… Спектакль погиб, уцелеют ли нравственные устои?
Может, да, а может, нет, кто знает?
Стоп, есть же еще профессиональная этика! Вот сдерживающий фактор для постановщика, мощный тормоз, жесткое правило, все, его вовремя окатило волной стыда, устои спасены, границы на замке.
Конец секвенциям [91] мотива «Sturm und Drang» [92] , разум возобладал над безумием, пора прощаться. Они расцеловались чуть горячей, чем обычно, почти что в губы. Как ни в чем не бывало пожелали друг другу доброй ночи, нет, все-таки покраснели. Неловкость, сдавленные смешки. До завтра! Но завтра уже наступило, так что до скорого! Снова смех. Я сегодня был не в себе. Мы тоже совсем с ума сошли. Какие мы дуры! И я дурак! Да здравствует глупость! Спасибо! Спасибо за все! Спасибо сам не знаю за что…
91
Секвенция – здесь: повторение мотива или гармонического оборота на новой высоте сразу после его первого проведения.
92
«Буря и натиск» (1767–1785) – период в истории немецкой литературы, отказ от культа разума, свойственного классицизму, утверждение предельной эмоциональности и крайних проявлений индивидуализма.
Точка схода. Бегство за горизонт.
Мелодрама
За три часа до премьеры
– Как почую присутствие публики, сразу приду в себя, мне твои репетиции ни к чему!
Постановщик настаивал: нужно подстраховаться.
Одетт, с подозрением:
– В каком смысле подстраховаться?
Он не ответил.
Действительно, в каком смысле, вернее, имеет ли это смысл?
– Ладно, будь по-твоему.
Как всегда, начали с настройки звука, звукорежиссер пообещал, что настроит мигом, живой рукой.
– Одетт, не трать
силы зря, сыграй только первые такты вступления.Не тут-то было! Вместо неспешного вальса, с которого начиналось представление, старушка, вскочив, выдала страстный огневой paso doble из середины… Нет, не то, тебя же просили не тратить энергию, знойные страсти сейчас ни к чему! Начнем сначала. Звукорежиссер отключил «комбик», обесточил инструмент. Электронный аккордеон онемел. Но Одетт и не подумала сесть, ее пальцы по-прежнему бегали по клавиатуре. Звезда нажимала на кнопки и клавиши с бешеной быстротой, раскачивалась из стороны в сторону, растягивая мехи, но вся ее ярость, furia, весь ее пафос выливались в чуть слышное позвякивание и стук… Постановщик попытался образумить старушку:
– Стой, Одетт, давай заново… Вначале у нас вальс, а не paso doble.
Не помогло, он напрасно старался, Одетт упрямо играла испанский танец. Самозабвенно, с полной отдачей, будто перед ней было десять тысяч зрителей и звук включен на полную мощность. С самого начала все пошло не так, ни тебе быстрой настройки, ни краткой неутомительной репетиции…
Тем не менее музыка, видимая, но абсолютно беззвучная, вновь ошеломила постановщика, словно внезапное озарение. Пальцы порхали: трели, аккорды, арпеджио. Мехи растягивались и сжимались. Губы шептали названия нот. Все тело ритмично подергивалось. Так мог бы исполнить paso doble Джон Кейдж [93] . Неудивительно, что наш постановщик оживился. Только представьте: неслышная музыка – воплощенный Театр! Романтичный чувствительный авангардист воодушевился. Безумное выступление Одетт показалось ему тайным знаком их сговора, она же сказала, что будет репетировать только ради него, ну вот и устроила специальный номер, ведь именно так выглядит «их» мюзикл.
93
Джон Милтон Кейдж (1912–1992) – американский авангардист, композитор-экспериментатор, поэт, философ, художник, весьма необычно использовал музыкальные инструменты.
Постановщику не пришло в голову более разумное объяснение: старушка спятила.
Внезапно она прервала немой танец и ни с того ни с сего спросила:
– Как вы узнаете, что перед вами мерзавец из мафии? Они говорят тихо и никогда не смотрят в глаза, даже здороваются, глядя на собственные ботинки. Это скоты, а не люди. Уже двести лет играю на аккордеоне, так что могу сказать без утайки: я их не уважаю! Аккордеон бессмертен! Так и скажите мафии, настоящую музыку не убьешь!
Зловещая пауза, глухой перестук по кнопкам и новый вопрос:
– Почему я себя не слышу?
Звукорежиссер испуганно пролепетал: «Дело в том…» Но Одетт перебила его:
– Мне срочно нужен врач!
И опустилась на стул.
Напрасно, постановщик, ты навыдумывал всякую чушь: то она эпичная, то лиричная, то моя личная, то Джон Кейдж, то мюзикл… Ничего подобного даже близко, она просто сошла с ума. Полнейшее разочарование. Придет врач, засвидетельствует тяжелое состояние, его заключение повесят у дверей Театра вместе с извинениями, спектакль отменят, но имидж и репутация Одетт не пострадают.
В печали и бездействии стали ждать доктора. Все молчали, только фея Даниэль замогильным голосом бормотала, что чувствует, как приближается повозка Анку [94] . Никто ее не слушал.
Тягостное молчание долго длилось, наконец его прервала Одетт:
– Верните мне звук.
Попросила, не приказала.
Пускай делает что ей заблагорассудится – теперь уже все равно! Изверившийся постановщик кивнул звукорежиссеру: мол, включай микшерный пульт. Вновь услышав голос аккордеона, угасающая звезда засветилась от удовольствия, морщинистое лицо озарилось. Растянула мехи, принялась подбирать что-то наугад, в миноре, в мажоре, то в той тональности, то в этой. Начала мелодию, перешла к другой, наметила ритмический рисунок партии левой руки, взяла одну протяжную ноту, сыграла трель, выдержала паузу… Одетт устремила взгляд в зрительный зал, пока что почти пустой, и заговорила доверительно, откровенно:
94
Анку – предвестник смерти у бретонцев, высокий изможденный мужчина с длинными белыми волосами в черном плаще и черной широкополой шляпе, ведущий под уздцы скелеты лошадей, запряженные в похоронную повозку.