Звезда королевы
Шрифт:
Короче говоря, очень скоро Маша замышление о черном постриге [74] отринула с тем же пылом, с коим поначалу возмечтала о нем. Дни шли за днями, а вопрос о том, что же ей делать, так и оставался неразрешенным. Собственно, ответа могло быть только два, но оба они были столь остры, что на первый взгляд казались неприемлемыми.
Ответ первый — оставаться, так сказать, соломенной вдовою при далеком муже, жить, как живется, предоставив барону ту же участь. Это прежде всего пришло в голову Маше, для которой ее первая брачная ночь стоила десяти лет супружеской жизни. Однако ее матушка, которая четыре года именно соломенной вдовою и прожила, прекрасно представляла себе все невыгоды такого положения. Ожесточенный против
74
То есть монашестве.
Таким образом, вскоре единственно возможным признан был на беспрестанных семейных советах выход другой: списаться или свидеться с Димитрием Васильевичем и рассудить, как жить дальше. В конце концов, он пострадал при всем случившемся немало, он был Машею обижен и оскорблен, а стало быть, окончательный приговор следовало выносить ему.
Идея переписки тоже была отвергнута по зрелому размышлению. Не та ситуация, чтоб тратить месяцы на неверную почтовую дорогу! А потеря письма с той или другой стороны вообще может оказаться роковой. Значит, оставалось одно: несчастливым супругам встречаться так или иначе.
Никому не улыбалось Бог весть сколько ожидать нового приезда барона Корфа в Россию. На это могли уйти годы… жизнь! Вот и выходило, что предстояло Машеньке ехать к мужу в Париж и там, на месте и вместе, решать их общую судьбу.
Хлопотать о проездных документах для Маши взялся сам князь. Он же готов был сопровождать ее хоть бы и до самого Парижа, хоть бы и с Корфом объясняться, но тут Маша проявила такую твердость, что отчим с матушкой несколько даже оторопели. Она объявила, что отныне судьбу свою намерена решать сама, а потому поедет во Францию безо всяких провожатых, с бароном объяснится сама и даже осведомлять его о своем приезде не намерена!
Елизавета со всею своею пылкостью попыталась было вмешаться, да Алексей Михайлович так стиснул ее локоток, что она осеклась, вспомнив, что уже сыграла свою роль в судьбе дочери, понурилась и только шепнула:
— Судьба твоя, девонька…
И вот так оно и случилось, что в апреле 1782 года, едва подсохли дороги, отправился от Любавина к Москве удобный дормез о четырех лошадях, столь нагруженный багажом, что едва выдерживали стальные рессоры, бывшие в ту пору дорогостоящим новшеством: чаще карета подвешивалась на ремнях, которые крепились к выступам ходовой части. Однако уж тут никто не скупился!
Никакой челяди, кроме горничной девки Глашеньки и, понятно, кучера, Маша брать с собою не пожелала. Елизавета пришла было в полное отчаяние: ну как отправить дочку за тридевять земель безо всякой защиты? — да вдруг куафер ее Данила бросился в ноги доброй барыне, Христом-Богом умоляя отпустить его в Париж с молодою барышнею. Данила был в своем мастерстве волочеса наипервейшим по всей губернии, плоды его трудов в завистливое изумление повергали и столичных модниц. Делу сему изящному выучился он, можно сказать, самоучкою, однако же мечта о постижении секретов парижских куаферов всю жизнь его будоражила, оставаясь до поры неосуществимою. А тут — такая предоставилась благодатная возможность…
Противу Елизаветиных опасений Машенька о Даниле спорить не стала: с радостью согласилась взять его с собою, зная и любя его с самого детства. Этим согласием она несколько успокоила свою измученную слезами
и раскаянием матушку. А слезы, как известно, заразительны, особенно слезы безвозвратной разлуки… много было их пролито при этом прощании… но вот уже сказано последнее прости, брошен последний тоскливый взгляд, присвистнул кучер, прищелкнул кнут, зазвенел колокольчик, лошади помчались… все кончилось, и Бог весть — начиналось ли сейчас что-то новое или этот путь вел тоже к некоему печальному концу?..Глава IX
ПОПУТЧИК
Дороги к Москве Маша почти не заметила, столь быстро домчались: и на этом пути были у Измайловых свои подставы. В Москве не задержались ни дня, двинулись дальше. Но и теперь Маше было не до красот дорожных: плакала, не осушая очей. Иногда устремляла остекленелый от слез взгляд в каждое дерево, кустик придорожный, каждый дом — это были для нее драгоценные памятники минувшей жизни, столь краткой, но изобильной страданиями. И опять принималась рыдать, побуждая к тому же и горничную Глашеньку. Девка сия, казавшаяся в Любавине сметливой и расторопной настолько, что княгиня увидела в ней возможную опору для дочери на чужбине, враз изменилась, едва сокрылись из глаз знакомые окрестности. Когда б не ее слабый пол, Глашеньку позволительно было бы сравнить с Антеем, оторванным от земли и враз потерявшим всю свою мощь и силу. Вдобавок Глашенька плакала не печально и беззвучно, как ее госпожа, а со всеми ухватками заправской плакальщицы. Поначалу они с Глашенькой чуть ли не до истерики друг друга доводили рыданиями своими. Данила слушал, слушал, утешал, утешал, даже и прикрикивал и на барышню, и на горничную, а потом не выдержал, плюнул — да и пересел на козлы к кучеру Василию, рассудив, что лучше уж зябнуть на ветру, чем слушать этих двух ревушек.
Впрочем, у Машеньки тоже терпение поиссякло, а может, запас слез у нее был поменее, чем у Глашеньки; и едва молоденькая горничная начала по третьему разу повторять все свои плачи и причеты, как Маша столь яростно на нее цыкнула, пригрозив немедля, сейчас же, выкинуть девку на проезжую дорогу (а ехали по дремучему лесу, и вечерело, и собирались в небе тучи), ежели та не утрется и не прекратит плакать вовсе, что Глашенька, никогда барышню свою во гневе не видевшая, тотчас умолкла, лишь напоследок вымолвила:
— Тогда и вы, барыня Марья Валерьяновна, не плачьте, не то мои слезы вослед за вашими потекут, пусть и против моей воли!
Маша неожиданно для себя самой рассмеялась… и вдруг почувствовала, что плакать-горевать ей более и не хочется. Она с изумлением обнаружила, что слезы ее надолго высохли и она с интересом глядит в окно, даже любуется окрестностями, и подивилась переменчивости сердца человеческого, которое властно влечет нас от печали к удовольствиям, неуклонно побуждает к мечтам воображения. Маша вспомнила, как они с Алешкою рассматривали географические карты и думали: «Вот хорошо было бы видеть все те земли, которые изображены здесь, на бумаге!» Теперь мечта ее отчасти сбывалась, пусть даже и глядела она тогда на очертания Африки и Америки, а ныне ехала по Западной России, приближаясь к Германии.
Погода стояла превосходная; в день проезжали верст семьдесят. В придорожных корчмах находили привычные блюда: суп или щи, жареное мясо, яичницу.
Миновали Ригу — это еще была Россия, несмотря на непривычную архитектуру, мощенные камнем, косые да горбатые улочки.
Три дня ехали по Курляндии. Только и радости, что в здешних корчмах везде находился кофе! Дорога была довольно пуста, окрестности занавесились пеленою дождя, и Маша почувствовала, что к ней подступает болезненная скука долгого пути.
Однако тут же судьба подарила ей нежданное «развлечение».
Едва проехали польскую границу. Осмотр таможенный был не строгий, Машеньке на слово поверили, что ничего запретного нет в ее вещах.
Дождь усилился; не сделав обычного верстового дневного урока, пришлось стать на ночлег. День нынче выдался скучный, какой-то особенно утомительный. У Глашеньки глаза с утра были на мокром месте, да и сама Маша едва сдерживалась, чтобы не предаться хандре всецело, и вяло ковыряла ложкою неизбежную яичницу.