Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Звездный цвет: Повести, рассказы и публицистика
Шрифт:

Был день двадцать третьего февраля. В Петербурге буйствовала пурга. У Зимнего леденели Преображенские часовые в меховых киверах, отбрасывая деревянными руками ружья на караул, по-ефрейторски. Больной флюсом самодержавный эллин выходил с комендантского подъезда, где его ждали легкие санки на одного. Вороной, меча стынущую на лету пену, проносил его по проспектам. Народ снимал шапки. Самодержавный эллин улыбался, — он любил быть обожаемым.

В ресторациях с утра горели свечи. Ментики, доломаны и кирасы вспыхивали блеском, синью и багрецом. А на Голодае снег зализывал белыми языками сугробов гладкую могилу пяти друзей. И, может быть, Пушкин,

еще живой и веселый тогда, склонясь над столом и просматривая альманахи, скользил глазами по строкам «кавказских писем».

Но в Дербенте была короткая, как вспышка затравки, весна. Небо зеленело теплыми хризолитами, и за городской стеной расцветали первые полевые цветы.

К вечеру в его солдатскую каморку пришла Оля Нестерцева. Простая и тихая, как тихие березы в парке Марли. Она любила его покорной, теплой, почти материнской крестьянской любовью. Идя к нему, она нарвала у ограды мусульманского кладбища пучок подснежников.

Ясно улыбаясь, она поднесла к его лицу цветы и свои мягкие губы.

В объятии подснежники смялись. Разорванные листья и лепестки рассыпались по подушке. Оля лежала, закинув полные, с ямками у локтей, руки за голову, и бездумно смотрела, как он приглаживал перед зеркалом растрепавшиеся волосы.

Повернулась на бок, заметила разбросанные подснежники. Сказала:

— Цветочки, Сашенька, жалко.

…Приподнялась, опираясь рукой на подушку, и вдруг под подушкой глухо громотнуло. Пополз пахнущий селитрой и жженым пером дым. Глаза Оли, потерянные, пустые, остановились, подломилась рука.

Он бросился к ней, подхватил, поднял. На спине между лопатками, по беленькому в сиреневых крапках ситцу, расплывалось жирно намокающее пятно.

Из-под подушки торчало дуло забытого там пистолета.

Оля умерла через двое суток, и комендант Шнитников не позволил ему выйти из-под ареста проводить ее.

Память сохранила от этой любви прохладную свежесть. Он не успел допить ее до горечи.

Бестужев отбросил разжеванную травинку и сел, прислушиваясь. Как и вчера ночью в вантинах шлюпа, в листве кустарников, дрогнувшей от внезапного ветерка, ему послышался шепчущий голос.

Он был искусителен и необорим. Бестужев почувствовал, как у него шевелятся волосы. Самые потаенные мысли его оживали в окружающей природе, звенели ему в уши, волнуя обостренный лихорадкой слух.

Он раздвинул перед собой листву и остановившимся взглядом посмотрел на рогатые завалы черкесов. Они курились непрерывной стрельбой.

Жаркий туман заволакивал землю. Все было противно и скучно. Сколько раз он лежал так, в томительном бездействии, под свистом пуль, он не мог бы уже сосчитать. Жизнь была походом и боем. Он дрался, как дрессированный для арены огромного и нелепого цирка зверь.

Против кого подымалась его рука и оружие? Разве он чувствовал какую-нибудь злобу на этих людей, лежащих за бревнами завалов и защищающих свою землю и свою свободу?

Свобода! Это слово береглось в его сердце, как отсвет великолепной зари, один раз осиявшей его искупительным блеском на Сенатской площади.

Заря погасла в пороховом дурмане и смраде каземата, но память о ней жила.

Люди за завалами дрались за свою свободу. А он дрался против их свободы, но он любил их, он понимал их чувства, их простую, дикую, не связанную цепями жизнь. Разве он не мыслил их думами? Разве он не написал «Аммалат-Бека», который принес ему славу и первые радости в опальной солдатской судьбе? И разве в

непокорном, неприручимом горце он не чувствовал себя, разве на потеху недальновидным зоилам, в ущерб правде искусства, он не заставлял дикого аварца говорить своими словами и думать своими мыслями, потому что для него это было единственной отдушиной, единственной возможностью пробить брешь для своего, заветного, таимого, прорваться к читателю-другу сквозь толщу чугунного фельдфебельского николаевского бреда?

Там, за завалами, были простые и нелживые сердца. Среди них возможна была раскрепощенная жизнь. Выиграть такую жизнь стоило.

Нужно было осмелиться перешагнуть легкую грань от прошлого к будущему, порвать ржавую цепь, связывавшую его с империей.

Между ее каторжным пленом и царством свободы было только семьдесят шагов по ядовито-зеленой поляне. Ее нужно было перейти прямо и твердо.

Он говорил по-татарски не хуже любого муллы. У него были кунаки по ту сторону поляны. Он мог рассчитывать на верное гостеприимство.

И кто знает — с еще не растраченными силами, с памятью о том дне на площади еще можно начать сначала и повторить удар отсюда, под зеленым значком Ислама.

«Искандер-бек! Муршид… Вождь газавата…»

Он задохнулся от этой мысли и, с трудом ворочая сухим языком, облизнул растрескавшиеся губы. Лихорадка волнами катилась в его крови, и кровь гудела громко и жадно:

— Иди… иди… иди…

3

— Ваше благородие… а ваше благородие… генерал идет.

Бестужев с трудом воспринял наконец настойчивые оклики солдата, лежавшего вблизи, и оглянулся. С наморья, от приземистого скрюченного дуба, под которым устроился командовавший боем Розен, поднимались по тропинке двое офицеров.

Всмотревшись, Бестужев узнал начальника штаба отряда Вольховского и поручика Мищенко.

Вольховский быстро семенил ногами, подымаясь в гору. Маленькое желтое личико генерала было красно от жары и гнева. Бестужев встал ему навстречу.

— Где ротный, Александр Александрович? Что же это такое? Сплошной срам!

— Ротмистр Альбрандт на том фланге цепи, — официально ответил Бестужев, кривя губы.

Вольховский засеменил в указанном направлении.

Бестужев и Мищенко последовали за ним.

— Что творится? — спросил Бестужев у поручика.

Тот махнул рукой:

— Ерунда. Сумятица. Черт знает что.

Ротмистр Альбрандт уютно расположился на шинели и дожевывал куриную ногу. Завидев генерала, он, смешно давясь, прожевал мясо и вытянулся по стойке с преданным видом.

— Стыд, ротмистр, стыд! — закричал Вольховский, не замечая преданности ротмистра. — Стыд! Старые кавказцы засели, как барсуки в норах, и ни взад ни вперед. Нужно двигаться. Барон приказал вызвать охотников выбивать черкесню из завалов.

Ротмистр Альбрандт неприметно вздохнул в усы, на которых налипли остатки пищи. Он попал в грузинский полк недавно из армейской кавалерии.

В уездном захолустье не шли чины, не хватало жалованья сводить концы с концами и кормить семью. Кавказ манил сверкающими крутыми завитками золотого руна, и ротмистр стал аргонавтом, сменив доломан на плебейский сюртук линейца.

Но золотое руно было неуловимо, как мираж. Оно пряталось в болотах и теснинах, его нужно было доставать кровью.

Ротмистр знал, что ему придется идти с охотниками. Вздох завяз в его усах. Выпрямив грудь, он обернулся к солдатам.

Поделиться с друзьями: