Звезды и немного нервно
Шрифт:
Впрочем, с переводом не везет даже Достоевскому. Моя любимая реплика Свидригайлова: «Если вы убеждены, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, в свое удовольствие…» , в солидном издании Нортон звучит примерно так: «Если вы уверены, что нельзя слушать у дверей, но любую какую хотите старую женщину можно стукнуть по голове…» [20] . В предисловии сообщается, что перевод такого-то (фамилию великодушно опускаю) вполне адекватен и читабелен.
20
«If you are so sure that one can’t listen at doors, but any old woman you like can be knocked on the head…»
В
Конечно, многие искажения — на совести ленивых и нелюбопытных переводчиков. Часто, однако, перевод натыкается на действительно непреодолимые языковые барьеры. Так, знаменитая гоголевская фраза: «С этих пор… как будто бы он женился… как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате…», неизбежно теряет в английском переводе свои фрейдистские обертоны ввиду отсутствия у существительных категории рода. (Недаром американцам так легко дается гендерная политкорректность: заменил he, «он», на s/he, «он/а», и все, — глаголы и прилагательные согласовывать не надо.)
Хрестоматийный пример грамматического оскопления образа — судьба в знаменитом переводе Лермонтова гейневских сосны и пальмы, из которых первая по-немецки мужского рода; Тютчев заменил сосну кедром, но его перевод менее популярен. Впрочем, сегодня никого не удивил бы и роман между двумя женскими особями.
Аналогичная морфологическая кастрация, как я узнал из недавно прочитанной статьи, совершается при переводе на русский стихотворения Кавафиса «Зеркало у входа». Его пуантой является любовное восхищение старого зеркала отразившимся в нем красавчиком. По-гречески «зеркало» мужского рода (как наш «трельяж»), и соль концовки — в гомоэротическом повороте сюжета. В статье это дано намеком, а о сексуальной ориентации Кавафиса стыдливо умалчивается.
Но вернемся к парадоксу «престижного обеднения» текста. Особенно радикальны потери при переводе со специфического языка определенного вида искусства (поэзии, живописи, музыки) на общекультурный. Это происходит всегда, когда произведение попадает в руки «посторонних» — институтов, ведающих поддержкой, распространением, преподаванием и канонизацией искусства, обычно глухих к его собственно художественной природе. Проекция в социальную сферу выделяет в нем идеологические аспекты, кооптация в массовую культуру — сюжетные, экранизация — зрелищные, преподавание — дискурсивные, и т. д.
Характерна история с возвращением знаменитого грузинского танцора Вахтанга Чабукиани из Большого театра на тбилисскую сцену (конец 1950-х). Театр имени Руставели был каждый вечер переполнен. Поклонники стояли в проходах, фойе, на лестнице, в вестибюле и на улице, передавая из уст в уста весть об очередном феноменальном па. Такой перевод балетного фейерверка на небогатый язык одобрительных восклицаний являет — в кристально чистом виде — суть феномена общественного признания. Мастерству Чабукиани говорилось простое, пусть заочное: «Здорово!» Не к этому ли сводится мысль Пастернака, что конечным содержанием искусства является свидетельствование о силе — рождающей его, сконцентрированной в нем и через него передающейся дальше?!
Губернатор острова Борнео
Лет пять-шесть назад, когда Тименчик один семестр преподавал в Лос-Анджелесе (в UCLA), мы как-то повезли его и Сузи погулять в горы. Стемнело, но дорогу разобрать было можно. Однако, когда, услышав какое-то уханье, Катя заявила, что высоко на эвкалипте она видит сову («вон она!»), ей никто не поверил, и я стал изгиляться
на тему о художниках, которые «так видят». Но тут какая-то птица действительно перелетела с указанного эвкалипта на другой, подтвердив остроту Катиного зрения, Катя же, великодушно сменив тему, привела любимую фразу из Ильфа и Петрова: «Прилетели колотушка, бибрик и синайка».Рома, вопреки своей репутации абсолютного знатока текстов, знакомства с цитатой не проявил. Не помню точно, но, кажется, он даже спросил, что это за птицы, и Катя сказала, из «Записных книжек». Рома осторожно усомнился, Катя стала настаивать, Рома умолк, я сказал, дома проверим, и дискуссия закончилась. После прогулки мы завезли Тименчиков, а на обратном пути я стал отчитывать Катю за неуместность источниковедческих препирательств с самим Тименчиком:
— Если Тименчик говорит, что это не из «Записных книжек», значит, это не из «Записных книжек».
— Но я же помню…
— Надо понимать, с кем имеешь дело. Тименчик подобен тому английскому джентльмену, на примере которого иллюстрируется понятие understatement. Когда среди его гостей возникает спор о том, что такое Занзибар, и кто-то говорит, что это такая птица, кто-то — что это рыба, и т. д., — он долго отмалчивается, пока наконец не позволяет себе осторожно предположить, что, кажется, Занзибар где-то в Африке, — и это при том, что в свое время он двадцать лет прослужил губернатором Занзибара! Если Тименчик говорит, что не уверен, что цитата из «Записных книжек», значит, у него есть веские основания, типа того, что он только что написал работу о подтекстах этих «Книжек» или прочитал о них аспирантский курс, а возможно, и то, и другое.
Катя выслушала меня терпеливо, но дома погрузилась в «Записные книжки». Результат, как я и ожидал, получился отрицательный, что позволило мне еще раз любовно отполировать экс-губернаторский образ Тименчика. Но Катя не сдалась и перешла к рассказам и фельетонам, в одном из которых («Как делается весна») в конце концов обнаружила-таки колотушку, бибрика и синайку.
Партия закончилась, таким образом, ко всеобщему удовольствию вничью, о чем по телефону и было доложено Тименчику. Источник цитаты он мысленно запротоколировал, свой англизированный портрет молчаливо оприходовал, в чтении спецкурса по проблемам художественного перевода с русского на иврит на материале «Записных книжек» сознался.
В тисках формы
Мы с Анатолием Найманом сверстники, познакомились в Ленинграде в начале 70-х, не виделись лет двадцать, летом юбилейного 89-го столкнулись во дворике ИМЛИ, и он подарил мне только что вышедшие «Рассказы о Анне Ахматовой» (с зияющим о Анне — чтобы, не дай бог, не получилось о бане ). Прочел я их лет через пять, по ходу своей ахматоборческой кампании, и нашел в них не просто ценное военное сырье, а готовый склад оружия, хотя и замаскированный под мирный объект.
С тех пор Найман напечатал уже откровенно скандальное «Б. Б. и другие», где со своим бывшим приятелем церемониться не стал (Б. Б. — не А. А.), так что писать о нем одно удовольствие: все заранее позволено. Тем более, что на мою ахматовскую статью он отозвался полублатным наездом под названием «Витек и Алик». Noblesse, однако, oblige. Санкций на жертвоприношение Толика я решил дожидаться непосредственно от Аполлона.
Божественный глагол застал меня погруженным в заботы суетного света на посткоммунистической конференции в Иерусалиме, собравшей, по манию Д. М. Сегала, цвет российской гуманитарии (весна 1998 года). Заседания проходили при переполненном местной интеллигенцией зале. Выступающие говорили с массивной радиофицированной трибуны несколько сбоку, а в центре высился монументальный стол президиума, за которым располагались председатель и участники данной секции каждый со своим микрофоном; надо всем этим хеппенингом демиургически царил сам Дима Сегал с, так сказать, микрофоном номер один. Для реплик с места имелось еще несколько микрофонов на длинных шнурах, которые по знаку свыше специальные связисты тянули в гущу публики.