Звезды над Самаркандом
Шрифт:
Попадались ордынки, но при встрече с мужчиной отворачивались, заслоняясь концами платков от круглых Пушковых глаз. И над Бухарским караван-сараем сияло неприглядное целомудрие; зазвав блудницу с базара, проводили ее к себе в келью крадучись, словно с чужого склада ворованный товар несли. Другое дело — сходить на базарные задворки, где давали гостям пленницу: туда сам идешь крадучись — не велика честь на такой двор зайти, вороватому хозяину в глаза смотреть, объяснять наглому сытому пустослову, за каким товаром зашел. А он еще переспрашивает со всякими присловьями, чтобы у гостя потом обиды не было.
Русичи веселей жили, свободней, да к себе на подворье чужих людей не допускали; туда и ордынец запросто не забредет. Русичи при Едигее и с ордынцами нелюдимы стали;
В мясных рядах высились мокрые, склизкие столбы с крюками. Сюда привоз с боен берут ранним утром, к полудню остается товару мало; Пушок, проходя, отвернулся: «Баранина? Она в Орде суха и овчиной пахнет. Говядина синяя, жир не белый, а желтый. Бывает и зеленый жир! Конина — не для нас, сами услаждайтесь!»
На Зеленном рынке торговали огородники, крестьяне. Бульшая часть пригородных огородников родом была из русских городов, в плен взятые, в рабство проданные. А рабов в Орде, если у них не было своего ремесла, отпускали на землю. Выкупиться на волю никто не мог: с земли тяжкий налог и всю базарную выручку отдавали хозяевам, но и не голодали, жили семьями, считали эту жизнь за благо, — лишь бы не тащиться, как с тысячами других случалось, пешком через безводные степи в далекую Азию, а там через руки перекупщиков попадать неведомо в какие руки, неведомо на какие муки. Свой полон, как самый доходный товар, ордынцы сбывали и в Мавераннахр, и в Иран, и в Аравию; генуэзцы, скупая его у ордынцев, перепродавали в черноморских городах, турки его скупали в Каффе и в Анапе, везли за море. И люди, оторванные от родимых пашен, выловленные в родных лесах, ранеными схваченные в битвах, старцы и девушки, юноши и старухи шли, пока сил хватало, от города к городу, от базара к базару, из рук в руки, толпами, шествиями, оберегаемые конными сторожами, степными собаками.
Против такой доли доля пригородных сарайских огородников казалась почти что царской: сиди над своими корзинами, торгуй.
Они сидели длинными рядами на грязи, накрывшись дерюгами, рогожами, а то и самими корзинами от настойчивого, мелкого, бесперебойного дождя. Обросшие бородами, строгие, глядя исподлобья всепонимающими, недобрыми глазами. А в корзинах под их узловатыми, широкопалыми руками чернела редька, алела морковь — заячья отрада, золотилась репа, медью светился лук.
Не было у них заветных сладких корешков и травок, какими благоухают армянские базары в Трапезунте, в Сивасе, в Арзруме, в Карсе, в святом Эчмиадзине, в больших и малых городах армян. Здесь великие товары переваливают с корабля на корабль, со склада на склад, из амбара в амбар, а базар сер, бесцветен. Уныл и при дожде. Уныл и на солнце. «Торгуют будто исподтишка: из своего амбара берут, а сами озираются, будто из-под полы тайком тянут. Добрый купец не втайне торгует, а на всю площадь, чтоб видно и слышно было из конца в конец по всему городу, чтоб видели, что за славные товары, когда отбою нет от покупателей! Так в Армении, так и в Самарканде заведено, а тут и купцы-то из своих дверей выглядывают, как мыши из нор».
Опостылел Сарай Геворку Пушку. Отвести душу шел Пушок на Армянский двор, где, по слухам, стали на короткий постой приплывшие из Нижнего армяне, проплывающие вниз к Астрахани.
За базаром, по дороге к Армянской слободе, между досками мостовин кое-где пробивалась бойкая травка. Пушок, сторонясь грязи, жался к заборам, к тынам, где росла осунувшаяся от дождя крапива, где, бодрясь, цеплялись за Пушка репейники.
Над улицей на шестах или на длинных жердях, высунутых из слуховых окон, свисало и сохло белье: серая, белая, линючая домотканина, то вдруг витиевато вышитый цветными нитками платок. Улица стала узка. Бревенчатые стены сдвинулись, оставляя лишь щель, а не улицу. Эта щель уперлась в тяжелые серые, обитые медными петлями ворота Армянского двора.
Маленькая, круглая, высоко, на локоть от земли, врезанная в створку ворот, взвизгнула медными петлями калитка.
Прежде чем впустить Пушка, сквозь щель приоткрытой калитки
его оглядел привратник. Оглядев, спросил:— Откуда?
— Здесь живу. На Бухарском подворье.
— На Бухарском? Там не живут армяне.
Привратник сказал это по-армянски. Но Пушок не сразу понял речь этого худого и, видно, злобного сероглазого стража. Таким языком говорят армяне в Византии или в Генуе. Речь плавная. Но ей наперекор глядели серые глаза жестоко, холодно, недружелюбно. И он повторил:
— Там не живут!..
— А я вот там.
— А к нам зачем?
Видно, в Сарае постоялые дворы чуждались один другого. Такой отчужденности не замечал Пушок на других базарах, где ему случалось живать.
— Из Нижнего у вас стоят?
— К ним?
— Хочу повидаться.
— Постой. Пойду гляну, есть ли такие.
И калитка перед Пушком плотно закрылась. Он слышал, как привратник, лязгнув железом, задвинул засов.
Дождь, притихший было, снова заморосил, и сильнее прежнего. Мокрый холодный ветер налетал с Заволжья, с широких степей.
Сложив на животе руки, покорно и долго ждал Геворк Армянин, пока соотечественники откликнутся из-за калитки.
Отворачиваясь от мокрых струй, Пушок не заметил, как калитка отперлась, открылась и привратник, высунув голову, оглядел улицу. От неожиданности Пушок оторопел, когда услышал за спиной голос привратника:
— Ты один?
— А с кем же?
— Тогда входи.
Высоко задрав подол, Пушок перешагнул через высокий порог.
Внутри двор, мощенный синим от дождя камнем, оказался чист и безлюден. Как в монастыре, со всех сторон двора чернели низенькие крепкие двери на медных петлях с медными узорчатыми скобами. Стены выбелены. Двери черны и, казалось, натерты маслом — поблескивали под дождем серебристыми бликами. Суровый двор: камни сини, двери черны, лишь узкий дощатый карниз над белой стеной покрашен красной краской.
Видно, армяне обновили свой двор после Тимуровых бесчинств в Сарае. К тому же стены двора толсты. Пушок еще в воротах заметил, как толсты и крепки стены: тут можно было выстоять против большой осады; берегли армяне место, где складывали свой товар.
Привратник, сухощавый, хилый, шел впереди Пушка, высокомерно, как владетель двора, подняв голову, не снисходя к посетителю с Бухарского подворья.
И Пушок, видя перед собой этот уверенный, неторопливый, хозяйственный шаг, терялся и робел, словно не к соотечественникам шел, а на суд каких-то кровожадных ханов, словно вели его к самому Тимуру на суд.
Проезжие гости, сидя на синевато-сером ковре у порога своей кельи, только что кончили обед. Синей линючей холстиной вытирали жирные пальцы, каждый палец отдельно. Губы еще блестели от сала. На блюде между ними лежали обглоданные кости и остатки незнамо где добытых пахучих, горьковатых травок, всякой приятной зелени.
Их было трое, и все они теперь смотрели на приближающегося Пушка. Один, с голубовато-бледным длинным лицом, подергивал похожим на молоток носом и чмокал, дергая щекой, надеясь высосать застрявшую между зубами пищу. Его лицо облегала каштановая бородка, узкая и густая, как выпушка на вороте, нашитая искусным скорняком вокруг всего длинного лица, от висков до кадыка. Этого звали древним именем Мкртич.
Другой, круглолицый Саргис, вытирал жирные пальцы о свою кольчатую красноватую бороду, и во всем его лице, даже во всем его облике, главенствовал, казалось, только крошечный кругленький синевато-темный вое, выставленный впереди всего лица, хотя нос этот был столь удивительно мал. Впрочем, сам этот купец Саргис оказался очень мал ростом.
Третий же, облаченный не в купеческий казакин, а в ветхую монашескую рясу, костлявый, сутулый, смуглый, был так длинноног, что, сидя с поджатой ногой, а другую поставив, коленкой он достигал своего виска. К тому же, выставив навстречу Пушку свое лицо, он пригнул голову, до бровей заросшую густыми вьющимися седеющими космами. Но борода его не вилась, опускалась длинными струями на грудь, начинаясь под самыми глазами. Руки его казались лапами зверя, до самых когтей покрытые густой жесткой черной щетиной. Имя его было Акоб.