Звонок в пустую квартиру
Шрифт:
Будучи молодым человеком, отец в конце двадцатых годов бежал из мертвого от голода Херсона в жаркий и сытый Баку, где и обосновался. Безудержный книгочей, он устроился библиотекарем в Дом культуры железнодорожников и вскоре познакомился с моей будущей матерью. Забавное стечение обстоятельств – мама тоже родом из Херсона, и в Баку ее привел тот же голод на Украине. В Херсоне мои родители не знали друг друга. Семейство отца принадлежало к довольно зажиточному слою – имело свой магазин готового платья в центре города. А мама росла в семье, торговавшей на рынке перекупленной рыбой. Готовое платье и рыба как-то не очень пересекались своими интересами…
Тихую работу библиотекаря нарушил арест отца в 1936 году. Его арестовали на празднике железнодорожников в Парке культуры, где в тот вечер проводили народное гулянье по сценарию, написанному моим отцом. После окончания гулянья мама ждала его на скамье в аллее. А подошел директор парка и сказал, чтобы не ждала, шла домой: отца арестовали. Вот так.
…Он вернулся через три дня, на рассвете. Босой, в майке и в
Он шел, придерживая рукой подштанники, и ленивые бакинские собаки провожали его одобрительными взглядами. Он пересек двор, переступая через тела спящих соседей – в душные летние ночи многие спали прямо на асфальте улиц и дворов, – и, не выдержав, зарыдал. Соседи всполошились, обступили его, утешая. Спекулянтка Марьям говорила громким голосом: «Видали?! Выпустили! Советская власть напрасно не посадит!» Соседи с готовностью кивали головой – конечно, напрасно не посадит – и смущенно поглядывали на жиличку со второго этажа, артистку Еву-ханум Оленскую. Кроме того что Ева-ханум была первой женщиной на азербайджанской сцене, да и русской по национальности, она еще была сестрой жены врага народа, бывшего наркома земледелия Везирова, которого посадили в тюрьму вместе с женой и двумя сыновьями (вероятно, чтобы сохранить семью)… Ева-ханум смотрела на моего отца, и слезы текли по лицу, кожа которого была тронута волчанкой – следствие долгого употребления грима, как считали доктора…
Помянув Еву-ханум, я вспомнил другую историю.
1954 год. Судили вождя азербайджанских коммунистов тех лет Мир-Джафара Багирова. В свое время я учился в одном классе с его сыном, Дженом. Надо отметить, что Джен был весьма способный ученик и пятерки получал без всяких скидок на должность отца – фигуры зловещей, державшей в ужасе весь Азербайджан. По утрам, идя в школу, я всегда встречал Мир-Джафара Багирова. Ровно в семь тридцать он направлялся из своего дома в здание ЦК. Шел не торопясь, по-хозяйски. Позади него плелся телохранитель, толстый усач-полковник с выпуклыми рачьими глазами, в руках он держал свернутую газету. В те времена начальники не боялись террористов, в те времена террористы боялись начальников… Однажды я набрался храбрости и поздоровался с вождем. Багиров улыбнулся и ответил, а полковник испугался, его бритые щеки посинели.
А спустя несколько лет я, студент четвертого курса, попал на суд – после ареста Берии взялись за его коллег-подручных. Багирова судили в Доме культуры имени Дзержинского, в театральном зале. И многие «представители общественности», в знак поощрения их заслуг, получали пригласительные билеты, как на спектакль. У моего дяди-хирурга в день суда была операция, и я воспользовался его пригласительным билетом.
Судебная коллегия в полном составе расположилась на сцене. Подсудимого поместили в оркестровую яму. Чтобы занять свое место, Багиров шел вдоль ямы, и все, кто сидел в зрительном зале, видели только макушку головы бывшего вождя азербайджанского народа. Это мало кого устраивало, народ в едином порыве вскакивал на ноги, чтобы увидеть побольше. Ситуация становилась странноватой – появляется подсудимый, а зал встает, как на партийном съезде. И никакие уговоры не помогали, хоть уговаривающие были в форме с малиновыми погонами, – не те времена. Тем временем Багиров занял свое место и, обернувшись к залу, бросил властное: «Альяшес!» [4] Зрители покорно расселись. Это производило впечатление…
4
Садитесь! (Азерб.)
Свидетелей вызывали на сцену. При мне допрашивали свидетеля, в которого, как он утверждал, Багиров собственноручно стрелял прямо в своем кабинете. За провал какой-то хозяйственной затеи. И ранил в плечо. На что сидящий рядом со мной какой-то гражданин внятно проговорил: «Жаль, что Багиров промахнулся. Я бы этого дашбашника [5] сам бы убил с удовольствием». Вторым давал показания Дарик, племянник артистки Евы-ханум, сын наркома Везирова. [6] Сорокалетний мужчина, прошедший ГУЛАГ, только сейчас, в этом зале, узнал подноготную отношений между старыми друзьями: Багировым и его отцом. Багиров с презрением отозвался о своем товарище по партии и по жизни как о мягкотелом оппортунисте, вполне достойном своей участи…
5
Взяточник (местный диалект).
6
Был еще один Везиров. И тоже нарком. Но он расстрелян в 1918 году в числе 26 бакинских комиссаров.
И тут Дарик спрыгнул в оркестровую яму, бросился к Багирову. Не знаю, успел ли он вломить бывшему первому секретарю Компартии республики, но охрана, придя в себя, уже оттаскивала Дарика в сторону.
Вечером, на дворовом сходняке, поступок Дарика был детально проанализирован всем контингентом дома 51 по улице Островского. Вывод напрашивался один – Дарику надо было взять с собой нож, дабы соблюсти закон мести. Особенно выражала недовольство оплошностью свидетеля наша участковая проститутка Севиль. Ее основная оппонентка – спекулянтка
Марьям оправдывала промашку Дарика тем, что его мать была русская, не понимающая справедливости мусульманских законов. Кстати, в полном соответствии с этими законами наша достопримечательность – участковая проститутка Севиль – была через несколько лет забита до смерти каким-то правоверным, узревшим в ее образе жизни явное отступление от заповедей Корана…Но вернусь к своему отцу, Петру Александровичу. К истории его неправдоподобно короткого ГУЛАГа. К истории его искреннего уверования в то, что справедливость всегда торжествует, что и явилось камнем преткновения в наших отношениях.
Итак, укороченный ГУЛАГ. Отец как библиотекарь должен был собрать, переписать и сдать имеющиеся в библиотеке книги, авторами которых являлись враги народа – Бухарин, Троцкий, Рыков и прочая «нечисть». Отец исправно все сделал, к тому же он, как и большинство населения, искренне верил в святость партийных установок, хотя и не был членом партии. Собрав труды отступников в несколько стопок, отец, согласно инструкции, заказал спецтранспорт. Библиотек в городе было много, и спецтранспорт не успевал. А тут нагрянула комиссия. Кроме невывезенных книг врагов народа, комиссия обнаружила и писания их пособников – Достоевского, Есенина, Мережковского… Словом, налицо явная идеологическая диверсия. Комиссия сообщила куда надо, и отца арестовали. На празднике железнодорожников, в Парке культуры, ночью. Что наверняка считалось особым шиком… К счастью, следователь обнаружил заявку отца на вызов спецтранспорта. Тогда, в тридцать шестом году, вероятно, еще существовала какая-то служебная обязательность – отца выпустили, посадив на его место нерасторопного экспедитора. Они даже столкнулись в кабинете следователя. Экспедитор, тихий татарин, занял еще теплый табурет.
Встретились «подельники» случайно, на бакинском бульваре, спустя много-много лет. Незадачливый экспедитор рассказал отцу о своих «университетах» в Мордовии. Как бы спроецировал судьбину моего отца, что поджидала его в ту летнюю ночь тридцать шестого года…
Вскоре после этих событий отец перешел на работу в Театр русской драмы на должность заведующего литературной частью, где и продержался до июня сорок первого года.
Надо отметить, что Баку в те времена представлял особое сообщество людей. Не знаю, был ли еще в стране такой интернациональный город, в котором возникла бы единая для всех новая городская национальность – бакинец. Это уже после войны появились вирусы шовинизма, давшего толчок серьезной болезни общества, социальному раку. По стране расползался национализм. Катализатором его служил принцип «старшего брата», брошенный усатым вождем. Сталин точно знал, чем разделить страну, чтобы властвовать всласть. И то, корни интернационализма в Баку были столь сильны, что в начале 1953 года, когда народ содрогнулся от «преступлений врачей-убийц, задумавших извести всех руководителей государства», когда по всей стране возникали митинги с требованием изолировать евреев от общества, – в моем белом городе сохранялось дружелюбие и теплота. Я же помню это время, я был студентом второго курса геолого-разведочного факультета, взрослым человеком я был, все понимал.
Подобно больному, который знает диагноз и вглядывается в лица докторов, надеясь уловить искру надежды, я вглядывался в лица людей, что окружали меня, а воспаленная кожа любое прикосновение принимала как боль. Но все было, как всегда, никакой фальши – друзья оставались друзьями, недруги – недругами, толпа – толпой. Никаких пережимов, все, как всегда. Тем не менее антисемитизм уже пробуждался во всей своей красе – государственный, тяжелый, близорукий. Появились ограничения, нормы, за которыми строго следили люди из первых (!) отделов. Правда, в Баку антисемитизм был каким-то «мягким», не воинствующим, в силу особых, неформальных отношений между людьми. А жизнь ухудшалась, радужные горизонты, которыми заслоняли годы войны, все отодвигались и отодвигались. Порох же надо держать сухим. Лучший порох, историей доказано, – национализм и особенно антисемитизм. Верняк!
А пока 1941 год. Отец, не дожидаясь повестки, добровольцем собрался на фронт. Вернулся он в сорок пятом с осколком в легких, полученным на Малой Земле под Новороссийском и залеченным в каком-то госпитале.
Но вернулся не в театр. Из материальных соображений отец поступил на сажевый завод на должность слесаря по газу. Такая вот судьба…
Через два дня на третий отец вставал в пять утра и ехал на завод, где командовал дюжиной газовых задвижек, регулирующих подачу сырья для производства сажи, основы резиновой промышленности. Через сутки он возвращался. Усталый, потухший, с крупицами сажи, въевшейся в поры его белой, нежной кожи. Платили ему немногим больше, чем в театре: едва хватало на неделю сносной жизни. И мама по-прежнему волокла нелегкий семейный воз, работая кассиром в магазине. Отец пытался подрабатывать, брал подряд у цеховиков на сборку фибровых чемоданов. И дня два из нашей квартиры раздавалось робкое постукивание молотка. Соседи терпели, соседи понимали. Что делать, собачья жизнь, если такой человек, как Петр Александрович, должен крутиться, чтобы заработать копейку. А спекулянтка Марьям шептала после особо громкого стука молотка: «Вай мэ! Лучше бы он для себя чемодан сделал, уехал в Израиль!» А было это в конце сорок восьмого года. После признания Советским Союзом государства Израиль. А признав, выпустили несколько десятков семейств желающих – наиболее дальновидных и отчаянно смелых; некоторые из них сбились с пути и вместо Ближнего Востока попали на Дальний Северо-Восток, пополнив контингент исправительно-трудовых лагерей. Но тут уж кому как повезло…