...И двадцать четыре жемчужины
Шрифт:
— Барина-то хорошо помню. Уж такой крепкий, такой видный из себя, думалось, сносу ему не будет. А смертушка припожаловала и в сторожке лесной его настигла, так он там, бедный, без Кузьмы и скончался.
— А кто этот Кузьма?
— Известный человек. Уж какой задушевный был старик, мухи не обидит, а и того злодеи какие-то убили. Кузьма был из духовного звания. Неотлучно при барине находился... Я тогда молодая была. Как за чем в усадьбу ни зайдешь, если увидит дядя Кузьма, без гостинца не отпустит. Я и в барском доме бывала. Убирала у них. Прислуга их в войну-то вся разбежалась. Одна стряпуха осталась, все им помогала... Последние годы барин плохо жил. А прежде в доме богато да красиво было. Сам-то барин жил один. Детей после
— А про управляющего Муренина что помните?
— Да он только до первой войны в найме у барина был. После, видать, барин его отослал. Может, не угодил чем барину-то... А кто говорил, что войны испугался и сбежал. Ведь он немец. И имя у него чудное, его... Уставом звали, а как по батюшке, и не выговорю... Зимой дело было, приезжал управляющий к барину, да не застал его. И опять скрылся. А ведь поди ж ты, когда объявился — в эту войну. Мне сын говорил, еще когда в школе учился, их учитель рассказывал, как они с товарищами немца в плен взяли. Учитель-то сам у него ружье отымал. Они его в лес повели, в штаб, а тут немцы на них напали и отбили своего. Учитель тогда сразу управителя муренинского узнал и говорит: «В знакомые места решил наведаться?» А немец испугался и головой замотал: по русскому, мол, не понимаю.
— Где же теперь этот учитель?
— Помер давно, после войны лет пять всего прожил. Он уже старый был...
— Спасибо, Анна Ивановна.
Придя домой, Бурмин долго еще сидел под большим абажуром за столом, что-то писал.
Уже на другой день в селе знали, что у Опариной на постое «корреспондент», который собирает всякие сведения об истории местных сел и деревень, расспрашивает про местных партизан и про все другое.
Бурмин заглянул в сельскую церковь. Ее скромное здание было ничем не примечательно, но внутри было нарядно.
Едва Бурмин отошел от церкви, как его догнал незнакомый пожилой мужчина. Пустой рукав пиджака у мужчины был засунут за пояс. Он поздоровался и, назвавшись Иваном Ивановичем Хохловым, объяснил свою назойливость:
— Простите, уважаемый, вы, кажется, из газеты, я вот узнал, что вы всякие сведения собираете, исторические, так сказать. Решил вам кое о чем поведать. Я, правда, не здесь живу, а в Бродине, заведую колхозным складом, поскольку к другим делам малопригоден... — Он кивнул на пустой рукав. Бурмин предложил:
— Пойдемте ко мне. Там и поговорим.
— Вот что получилось-то, Владимир Михайлович. Отец мой был в местной церкви церковным старостой. Он эту должность справлял с самого открытия церкви. Шибко набожный был. Ну, это не в укор ему, ведь каждому свое... И так до самой войны. Были такие, что и косо на него поглядывали, да человек он был хороший и в колхозе трудился не хуже других. Как война началась, в армию его по возрасту не взяли. Когда немцы близко подошли, батя припрятал все церковные книги, и бумаги, и иконы, какие получше. Где уж он это все держал, не знаю, только сберег и после войны в церковь возвернул. За это ему благодарность была и от сельчан и от сельсовета, потому как, сами понимаете, в книгах записи всякие, кто когда родился или умер, и другие документы. Они потом очень даже пригодились. Батя и партизанам помогал. Ну я вам так скажу, остались у нас всякие бумаги, которые батя дома держал. Он мне их показал, но только мы бумаги эти не решались раньше кому-нибудь отдать, потому как в них одна закавыка...
— Что же это такое?
— Да если взглянуть, вроде ничего такого и нет, только, мы с батей опасались их куда-нибудь сдать... Боялись, затаскают, неприятности одни... Ну вот... Теперь бати уж нет. А время нынче изменилось, иная бумага такое в себе таит — и не удумать. К примеру взять, по телевизору много про всякие открытия передают. Я вот и решился вам
открыться. Бумаги-то при мне.Хохлов расстегнул пиджак и вынул сверток, завернутый в газету и вложенный в целлофановый пакет.
— Вот, поглядите. Я-то их изучил.
Бурмин осторожно развернул газету: в тонкую картонную обложку были вложены пожелтевшие от времени бумаги. Похоже, что письма. Но ведь это же почерк Муренина! Конечно! На первом же листке было написано:
«...братец мой, Лизанька Терехова отказалась от брака со мной, видно, не может забыть обиду, причиненную мной по неразумению и молодости лет...»
Бурмин взглянул на Хохлова, который с нетерпением ждал его заключения.
— Спасибо вам, Иван Иванович, я это все разберу, и думаю, что бумаги эти представляют интерес... Вы знаете, кто писал?
— Знаю. Писал — помещик местный, Исидор Львович Муренин. Да вы еще почитайте...
Дальше шли свидетельства о рождении и смерти лиц, незнакомых Бурмину, и Хохлов пояснял, о ком шла речь. Но вот листок выцветшей голубоватой плотной бумаги, исписанный мелким округлым почерком и подписанный «Ваша Е. Т.». Бурмин с трудом разбирал слова:
«...если я и вышла за Егора Дмитриевича Карелина, то сделала это за его преданность и доброе ко мне отношение. Человек он был превыше всех похвал, и я хоть без любви шла за него, но ценила и уважала, и память о нем для меня свята. О сделанном я никогда не сожалела, видно, не судьба было свершиться нашему с Вами союзу, и потому, хоть и горестно мне отказывать Вам, но что делать — поздно теперь, дорогой и бесценный мой друг...»
Дальше шло описание жизни дочери, а затем послесловие:
«...постараюсь, голубчик мой, если будет возможность, взять у отца Алексия Ваш ларец. Только сейчас послать за ним невозможно, хоть и есть кого. Скажите отцу Алексию, пусть он понадежнее его спрячет, а я при первой оказии постараюсь его забрать».
Бурмин оторвался от бумаг.
— Так что же вы, Иван Иванович, нашли здесь такого, что мешало вам отдать эти материалы ну хотя бы в архив?
— Да вот про этот самый ларец. Ведь когда тут клад-то муренинский искали, я побоялся их отдать: известно было, что отец Алексий у папаши на руках скончался в церкви. Они там в это время вдвоем были. Только мой батя клялся, что никакого сундука, ни ларца с драгоценностями в глаза не видел. Я ведь, если бы что такое было, не понес вам эти бумажки. Ведь верно? Вы-то хоть мне верите?
— Верю вполне, Иван Иванович, и даже знаю, что в ларце том ни золота, ни серебра не было.
— Неужто его нашли? — обрадовался Иван Иванович. — А что же там было?
— Насколько я знаю, пока ларец не найден. Но что в нем были книги и бумага, этому есть доказательства. А вам спасибо за письма. Вы можете мне их доверить?
— Забирайте, на что они мне? Раз вам нужны, то и хорошо.
Бурмин сложил бумаги.
— Иван Иванович, а когда отец Алексий скончался, где были его жена и дочери?
— Жена вскоре после него померла. А дочери замуж повыходили и уехали. Одна-то в Новгороде живет, а вторая, кажется, в Пскове.
— Вы говорите, отец Алексий в церкви скончался, а мне рассказывали, что он пчеловодом был.
— А как же? Был. Потом его упросили в церкви послужить, когда ее открыли. Так он и служил помаленьку.
— А что потом с дочерьми его стало, вы знаете?
— Откуда мне знать?.. Не слыхивал ничего больше. Я вам вот что скажу: тут у нас в музее работает один чудак, мы его так и зовем музейщиком. Он до войны в школе у нас работал. Тогда еще был человек как человек. Так вы с ним поговорите, он ведь с сестрами-то с обеими знакомый. Он меня еще до войны все об них выспрашивал, интересовался, познакомиться хотел. А когда они сюда приехали на отцову могилку, он тут как тут. С Манькой-то у него вроде чего и было... она тут погостила... Он, может, вам об них чего и скажет.