Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Варя отчаянно покраснела не только лицом, но всем трепетным телом, и лишь неверная летняя ночь скрыла застыдившуюся наготу.

— «Если вы хотите женщину, — добавили они, — мы можем попросить, у нас есть для особых случаев…» Но я не хотел проститутку, я ненавижу тех, кто продает свое тело, и тех, кто его покупает.

Вошла молчаливая пожилая горничная, тихо убрала со стола, не обращая внимания на съежившуюся переводчицу. Она не понимала, чего хочет от нее этот человек и зачем все рассказывает, но голос, огонек сигареты, сумерки — все это было так умиротворяюще. Ей тоже захотелось курить. Кубинский табак обжег легкие Вари, она закашлялась, а чилиец был задет за живое и ничего не замечал.

— Мне говорили, что мой вопрос находится на рассмотрении, предлагали подлечиться в санатории и подучиться в партийной школе, где подвизались сотни две латинов. Бедняги конспектировали Ленина и хвалили КПСС за антиимпериалистическую солидарность. Потом меня отвезли

в какое-то дурацкое место, где сопливые девчонки сверлили меня глазами и говорили, что обожают революцию. Но что бы кто-нибудь из них… Ни-ни! Даже на Кубе нет такого безобразия, как здесь. На Кубе с женщиной можно пойти в гостиницу, и никто не спросит вас, являетесь ли вы мужем и женой. А здесь мне не дали пройти с подругой в общежитие. А кто-нибудь из них считал, сколько мне осталось таких дней и подруг? — выкрикнул он, и что-то неприятное промелькнуло на его переменившемся лице. — Бежать отсюда надо, бежать, — прибавил он в тоске.

— Куда? — спросила она зачем-то.

— Туда, где мне дадут деньги. Много денег. Ваши евнухи не понимают, сколько стоит партизанская война. Они все думают, что можно победить идеями. Черта с два! Сейчас не пятьдесят восьмой год. И даже не шестьдесят восьмой. Идеи! Идеи без денег — ноль. Они только губят напрасно самых искренних и чистых. Какого дьявола ты все время спрашиваешь? Тебя специально подсунули ко мне в постель?

— Господи, что вы такое говорите!

— Мне плевать на них, так и передай!

— Возьмите меня с собой.

— Зачем тебе это, глупая девчонка?

— Мне здесь все обрыдло. Стало чужим, — она беспомощно повела озябшим плечом. — Я буду вам помощницей.

— У меня была одна помощница. Она погибла. А ее отец на похоронах поклялся, что убьет меня.

— Я не боюсь умереть. И у меня нет отца.

— Ты сама не знаешь, чего просишь, — сказал он равнодушно. — Ты мне не нужна. Ступай.

Она взглянула на него расширенными от ужаса глазами, думая, что ослышалась, чего-то не поняла в чужом голосе и языке, но чилиец смотрел мимо нее, и, испытывая невероятное унижение, путаясь в белье, Варя стала одеваться, а потом выскочила из комнаты и побежала из дома. Она бежала среди высоких, раскаленных от зноя, остро пахнущих сосен и упала в дальнем конце усадьбы на мох. Сосны раскачивались у нее над головой, муравьи облепили ноги и больно кусали, но она не прогоняла их, а мстительно смотрела, как покрывается волдырями кожа.

Когда тело стало красным, Варя встрепенулась и побежала к озеру. Не раздеваясь, она бросилась в воду и поплыла. Сарафан мешал, она выбилась из сил, но плыла и плыла к противоположному берегу. Берег был очень далеко, она знала, что не доплывет, и думала про своего отца. Варя слышала его голос, видела лицо, как вдруг лай моторной лодки заглушил все звуки. Сильные руки вынули ее из воды и стали делать искусственное дыхание. Ее рвало, она свесилась за борт и не могла поднять голову от слабости и стыда. Но люди, которые ее спасли, не говорили ни слова и отвели ее в усадьбу. Веселый доктор мельком осмотрел Варю, дал выпить горькой травы и отправил спать.

На следующий день Карлоса увезли на операцию. Переводчица с сухими глазами проводила каталку до двери и стала ждать, но прежде чем операция окончилась, на дачу приехал рыжеволосый работодатель. Он вручил Варе деньги и отвез ее в Москву.

— Ты нам очень помогла, — сказал он, высаживая ее на Тверской.

Варя шла по улице, натыкаясь, как слепая, на людей. Ей что-то кричали, на нее оборачивались, она не видела и не слышала ничего. Москва, полуголодная, разворошенная, кричащая, показалась ей фантомом. Чьи-то глаза вырвали ее из оцепенения. В длинной очереди у магазина стоял Тимофей. Варя качнулась и хотела подойти к нему, но увидела рядом Антонину, которая — и это было заметно даже издалека — была беременна.

Глава четвертая

Преображение

В самом конце восьмидесятых клюква неожиданно резко подешевела, и бизнес, которым занимался Тимофей Васильевич и его бригада, пошел на убыль. Предводителю заготовителей было жаль расставаться с привычным и любимым занятием, но после того как повсюду стали ездить и скупать урожаи смуглые, веселые и беспощадные люди, торговавшие отныне не только сладкими южными фруктами, но и всем, что произрастало на скудной северной земле, ягодная жизнь переменилась. Тимофей еще пробовал сопротивляться, уходил дальше в болота и леса, но, получив в одной из стычек увечье и вдобавок к выбитым зубам едва не лишившись глаза, уразумел, что русское клюквенное дело на псковской земле проиграно. В лучшем случае они могли собирать ягоду и отдавать ее за бесценок южанам. Это были не местные мужики, которым можно было как-то противостоять, перед этой наглой силой артель Тимофея разбрелась: Степан уже два года промышлял на Киевском вокзале, и двое мужиков ушли к нему, кто-то стал основывать свои дела, еще один заготовитель уехал с семьей в Англию, а оттуда в Новую Зеландию, где занялся сбором клубники, а Тимофей с Антониной перебрались ближе к

Москве. В столице им поселиться не удалось, да и по некоторым соображениям Тимофей не очень к тому стремился, и они обосновались в Шатуре. До Москвы отсюда было два с половиной часа на электричке.

Он устроился работать охранником на мебельную фабрику, Антонину взяли в пристанционной буфет, они жили как муж и жена, однако отношения не зарегистрировали, причем не Тимофей был против брака, но Антонина. Она давно поставила крест и на себе, и на людях и Тимофея уважала лишь за то, что он никогда не приходил в ее шалаш, куда позвала его сама ради того, чтобы спасти глупую восторженную девчонку, слишком напоминавшую ей собственных дочерей. И первое, что сделала, когда он потянулся к ней, отчитала за то, что старый дурак польстился на девочку, годившуюся ему в дочери, а потом увезла его с острова, не слушая путаных объяснений, что сбежавшая из дома девушка, может быть, и в самом деле его дочь. Ни в какие мужские бредни Антонина не верила. Ей было без одного года пятьдесят, она прожила семь раз по семь лет, хотя и выглядела несколько моложе, была давно брошена мужем, сама прогнала двух сожителей и смотрела на вещи трезво, зная, что ничего нового и хорошего с ней произойти не может, как вдруг на второй год жизни с Тимофеем поняла, что забеременела.

Беременность вывела ее из состояния бесчувствия, в котором она жила, после того как отправила дочерей за границу. Сначала старшую — вторично крестившуюся под благожелательным и бесстрастным взором приезжего бесполого пастыря баптистской церкви, который пообещал за это найти работу в Америке и не обманул. Настоящий был баптист. Только работа кухаркой в капризной американской семье оказалась очень тяжелой, без выходных и без возможности найти другую службу. Но дочь пошла в мать, ни на что не жаловалась, писала про жизнь лишь хорошее и смешное, потихоньку сносила куцые доллары в Первый национальный банк, где они так же тихонько подрастали, в магазины не заглядывала и на себе поставила крест еще раньше, чем мать. Три года спустя старшей сестре удалось вызвать к себе младшую. Та поступила в университет, училась на деньги домработницы, старалась изо всех сил, обещала, как только окончит университет, вытащить сестру из баптистского рабства, и Антонина была им больше не нужна. Из движущей силы и тягача семейной истории она превратилась в обузу, и союз с Тимофеем, письма за океан, в которых она стыдливо писала о том, что встретила хорошего человека, имели единственной целью успокоить дочерей и заставить их не думать о матери. По этой причине о том, что у них появился братик, она ничего не писала. Она кем угодно назвалась бы и с три короба наврала, только бы у дочерей все было ладно и хорошо.

А между тем ладная жизнь пришла к ней. Им дали участок в десять соток, Тимофей засадил его картошкой, чесноком и луком, поставил хозблок и оттуда следил за тем, как рассыпается империя, со смешанным чувством. Ему было не жаль страну, превратившую его в самоубийцу, за которого нельзя поставить Богу свечку. Судьба исчезнуть без следа для всех, кто его знал, и жить с изменившимся именем и биографией, которую он обещал одиннадцатого сентября тысяча девятьсот семьдесят третьего года во дворце Ла-Монеда дону Сальвадору Альенде Госсенсу, оказалась его собственной как расплата за неуспех порученного дела. Он знал об этом и понимал, что это не самое страшное наказание, которое выпадает на долю паралингвистов, но даже не подозревал, сколь тяжело и унизительно ему будет пережить смерть и строить сызнова жизнь. Где-то лежали в архивах Института Испанской Америки или в другом неведомом месте его отчеты, статьи его были опубликованы в научных изданиях и переведены, на них ссылались специалисты, и никто не знал, что их автор скрывал свое профессорство и докторство, чтобы спокойно жить на окраине безобразного городка и ловить по выходным дням рыбу в забытых карьерах.

Единственное, что задело его в эти годы, было короткое сообщение о том, что сразу после ухода Пиночета в Чили создали комиссию, которая изучила обстоятельства государственного переворота и официально подтвердила, что президент республики Сальвадор Альенде Госсенс покончил жизнь самоубийством. Это означало, что легенда, запущенная советским паралингвистом, за которую отдал нечаянно жизнь фламандский юноша Питер Ван Суп, отработала свое, и, глядя из-под обломков рухнувшей империи на события восемнадцатилетней давности, Тимофей Васильевич не мог с уверенностью сказать, а нужна ли эта легенда была. Из обычной, прозаичной и некрасивой реки-истории, которая всегда пахнет мочой, как пахла его камера в подвалах танкового полка, люди творили мифы, боготворили тех, кто становился вынужденными страдальцами, ставили памятники палачам, и эта ритуальная пляска на чужих костях была ему отвратительна. На сорок седьмом году своей совокупной жизни, состоявшей из таких разных частей, Тимофей почувствовал отвращение к любой истории, выходившей за суверенные границы его десяти соток, парника, лесных озер, жены и сына. Но новости, которые передало прохладным августовским утро старенькое радио, вывели огородника из себя.

Поделиться с друзьями: