14 декабря
Шрифт:
— Нет, друзья, подвизаясь к поступку великому, мы не должны употреблять средства низкие. Для чистого дела чистые руки нужны. Да не осквернится же святое пламя вольности! — заговорил опять Рылеев, и мало-помалу все приходили в себя, утихали, опоминались.
В уголку, у печки, за отдельным столиком, уставленным бутылками, сидели Кюхельбекер и Пущин.
Коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер, или попросту Кюхля, русский немец, издатель журнала «Мнемозина», молодой человек, белобрысый, пучеглазый, долговязый и неуклюжий, как тот большой вялый комар, который называется «караморой», по собственному признанию, «ничего не делал, как только писал стихи
Надворный судья Иван Иванович Пущин, лицейский товарищ Пушкина, его старинный собутыльник, «ветреный мудрец», по слову поэта, имевший слабость к вину, картам и женщинам, покинул блестящую военную карьеру и поступил маленьким чиновником в уголовный департамент Московского Надворного Суда, чтобы доказать примером, что можно приносить пользу отечеству и в самой скромной должности, распространяя добрые чувства и понятия. «Маремьяна-старица», «Мать-Софья-о-всех-сохнет» [26] — эти лицейские прозвища очень подходили к доброте его, хлопотливой, неутомимой и равной ко всем. Какой-нибудь спор двух старых лавочниц у Иверской [27] о мотке ниток выслушивал он с таким терпением, как будто шла речь о деле государственной важности.
26
Маремьяна-старица за весь мир печалится
27
Иверская икона Божьей Матери находилась в надвратной церкви Иверских ворот Китай-города
Кюхельбекер с Пущиным вели беседу о натурфилософии.
— Абсолют есть Божественный Нуль, в коем успокаиваются плюс и минус, идеальное и вещественное. Понимаете, Пущин?
— Ничего не понимаю, Кюхля. Нельзя ли попроще?
— А попроще — так. Натура есть гиероглиф, начертанный Высочайшею Премудростию, отражение идеального в вещественном. Вещественное равно отвлеченному; вещественное есть то же отвлеченное, но только разрозненное и конечное. Понимаете?
Пущин глядел на него глазами слегка осовелыми — выпил лишнее — и слушал с таким же вниманием, как тех двух лавочниц у Иверской.
Отставной армейский поручик Каховский, с голодным, тощим лицом, тяжелым-тяжелым, точно каменным, с надменно оттопыренной нижней губой и глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, расхаживал из залы в кабинет, все по одной и той же линии, от печки к окну, туда и назад, туда и назад, однообразно-утомительно, как маятник.
— Будет вам шляться, Каховский! — окликнул его Пущин.
Но тот ничего не ответил, как будто не слышал, и продолжал ходить.
— Вещественное и отвлеченное одно и то же, только в двойственной форме. Идея сего совершенного единства и есть Абсолют. Искомое условие всех условий — Безуслов. Ну, теперь поняли? — заключил Кюхельбекер.
— Ничего не понял. И какой же ты, право, Кюхля, удивительный! В этакую минуту думаешь о чем! Ну, а завтра на площадь пойдешь?
Каховский вдруг остановился и прислушался.
— Пойду.
— И стрелять будешь?
— Буду.
— А как же твой абсолют?
— Мой абсолют совершенно с этим согласен. Брань вечная должна существовать между добром и злом. Познанье и добродетель — одно и то же. Познанье есть жизнь, и жизнь есть познанье. Чтобы хорошо действовать, надо
хорошо мыслить! — воскликнул Кюхля и, неуклюжий, нелепый, уродливый, но весь просветлевший светом внутренним, был почти прекрасен в эту минуту.— Ах, ты мой Абсолютик, Безусловик миленький! Цапля ты моя долговязая! — рассмеялся Пущин и полез к нему целоваться.
— Напрасно смеяться изволите, — вдруг вмешался Каховский. — Он говорит самое нужное. Все пустяки перед этим. Если стоит для чего-нибудь делать революцию, так вот только для этого. Чтобы можно было жить, мир должен быть оправдан весь! — наклонившись к Пущину, поднял он перед самым лицом его указательный палец с видом угрожающим; потом выпрямился, круто повернулся на каблуках и опять зашагал, зашатался, как маятник.
Было поздно. Казачок Филька давно уже храпел, неестественно скорчившись на жесткой выпуклой крышке платяного ящика в прихожей, под вешалкой. Гости расходились. В кабинете Рылеева собралось несколько человек для последнего сговора.
— А ведь мы, господа, так и не решили главного, — сказал Якубович.
— Что же главное? — спросил Рылеев.
— Будто не знаете? Что делать с царем и с царской фамилией, вот главное, — посмотрел на него Якубович пристально.
Рылеев молчал, потупившись, но чувствовал, что все на него смотрят и ждут.
— Захватить и задержать их под стражею до съезда Великого Собора, который должен решить, кому царствовать и на каких условиях, — ответил он, наконец.
— Под стражею? — покачал головою Якубович сомнительно. — А кто устережет царя? Неужели вы думаете, что приставленные к нему часовые не оробеют от одного взгляда его? Нет, Рылеев, арестованье государя произвело бы неминуемую гибель нашу или гибель России — войну междоусобную.
— Ну, а вы-то сами, Якубович, как думаете? — вдруг заговорил все время молчавший Голицын. Давно уж злил его насмешливый вид Якубовича. «Дразнит, хвастает, а сам, должно быть, трусит!»
— Да я что ж? Я как все, — увильнул Якубович.
— Нет, отвечайте прямо. Вы задали вопрос, вы и отвечайте, — все больше злился Голицын.
— Извольте. Ну, вот, господа, если нет других средств, нас тут шесть человек…
Каховский, продолжая расхаживать, вошел в кабинет и, дойдя до окна, повернулся, чтобы идти назад, но вдруг опять остановился и прислушался.
— Нет, семь, — продолжал Якубович, взглянув на Каховского. — Метнемте жребий: кому достанется — должен убить царя или сам будет убит.
«А может быть, и не хвастает», — подумал Голицын, и вспомнились ему слова Рылеева: «Якубовича я знаю за человека, презирающего жизнь свою и готового ею жертвовать во всяком случае».
— Ну, что ж, господа, согласны? — обвел Якубович всех глазами с усмешкой.
Все молчали.
— А вы думаете, что так легко рука может подняться на государя? — проговорил, наконец, Батенков.
— Нет, не думаю. Покуситься на жизнь государя не то, что на жизнь простого человека…
— На священную особу государя императора, — опять разозлился Голицын. Но Якубович не понял.
— Вот, вот, оно самое! — продолжал он. — Священная Особа, Помазанник Божий! Это у нас у всех в крови. Революционисты, безбожники, а все-таки русские люди, крещеные. Не подлецы же, не трусы — все умрем за благо отечества. Ну, а как до царя дойдет, рука не подымается, сердце откажет. В сердце-то царя убить трудней, чем на площади…
— Цыц! Молчать! — вдруг закричал Каховский так неожиданно, что все оглянулись на него с удивлением.
— Что с вами, Каховский? — удивился Якубович так, что даже не обиделся. — На кого вы кричите?