14 декабря
Шрифт:
Вниз катить камень легко, трудно — подымать вверх. Пестель катит камень вниз, я подымаю вверх. Он хочет политики, я хочу религии: легка политика, трудна религия. Он хочет бывшего, я хочу небывалого.
сказал Рылеев. Христианство — рабство: вот яма, в которую катится все.
Пестель на Юге, Рылеев на Севере — два афея, два вождя Российской вольности. А в середине — множество бесчисленное малых
Не имея Бога, народ почитают за Бога.
— С народом все можно, без народа ничего нельзя, — воскликнул однажды Горбачевский, заспорив со мной о демократии.
— La masse n'est rien; elle ne sera que ce que veulent les individus qui sont tout. (Множество — ничто; оно будет только тем, чего хотят личности; личность — все), — ответил я, возмутившись.
Знаю, что это не так; но если нет Бога, пусть мне докажут, что это не так.
«Россия едина, как Бог един», — говорит Пестель, а сам в Бога не верует. Но если нет Бога, то нет и единой, — нет никакой России.
Качу камень вверх, а он катится вниз — работа Сизифова. Я себя не обманываю, я знаю: если переворот в России будет, то не по моему Катехизису, а по «Русской Правде» Пестеля. О нем вспомнят, обо мне забудут; за ним пойдут все, за мной — никто. Будет и в России то же, что во Франции, — свобода без Бога, кровавая чаша дьявола.
Забудут, но вспомнят; уйдут, но вернутся. Камень, который отвергли зиждущие, тот самый сделается главою угла. Не спасется Россия, пока не исполнит моего завещания: свобода с Богом.
La Divinit'e se mire dans le monde. LEssence Divine ne peut se r'ealiser que dans une infinit'e de formes finies. La manifestation de l'Eternel dans une forme finie ne peut ^etre qu'imparfaite: la forme n'est qu'un signe qui indique sa presance.. [66]
Все дела человеческие — только знаки. Я только подал знак тебе, а мой далекий друг в поколениях будущих, как мановением руки, когда уже нет голоса, подает знак умирающий. Не суди же меня за то, что я сделал, а пойми, чего я хотел.
66
Божество отражается в мире. Божественная сущность может осуществляться только в бесконечности законченных форм. Проявление Всевышнего в законченной форме может быть только несовершенным: форма — лишь знак его присутствия (франц.)
Мы о восстании не думали и не готовились к оному, когда 22 декабря, едучи с братом Матвеем из города Василькова, под Киевом, где стоял Черниговский полк, в Житомир, в корпусную квартиру, — на последней станции, от сенатского курьера, развозившего присяжные листы, получили первую весть о Четырнадцатом.
В корпусной квартире узнали, что Тайное Общество открыто правительством, и аресты начались. А на обратном пути в Васильков мой друг Михаил Павлович Бестужев-Рюмин, подпоручик Полтавского полка, сообщил мне, что полковой командир Гебель гонится за мною с жандармами.
Я решил пробраться в Черниговский полк, чтобы там поднять восстание. Я понимал всю отчаянность оного: борьба горсти людей с исполинскими силами правительства была верх безрассудства. Но я не мог покинуть восставших на Севере.
Мы
продолжали путь в Васильков глухими проселками, скрываясь от Гебеля. Снегу было мало, колоть страшная; коляска наша сломалась. Мы наняли жидовскую форшпанку в Бердичеве и едва дотащились к ночи 28-го до селения Трилесы, на старой Киевской дороге, в 45-и верстах от Василькова. Остановились в казачьей хате, на квартире поручика Кузьмина. Измученные дорогой, тотчас легли спать.Ночью прискакал Гебель с жандармским поручиком Лангом, расставил часовых, разбудил нас и объявил, что арестует по высочайшему повелению. Мы отдали ему шпаги, — рады были, что дело кончится без лишних жертв, — и пригласили его напиться чаю.
Пока сидели за чаем, наступило утро, и в хату вошли четверо офицеров, ротные командиры моего батальона, — Кузьмин, Соловьев, Сухинов и Щепило — члены Тайного Общества, приехавшие из Василькова для моего освобождения. Гебель вышел к ним в сени и начал выговаривать за самовольную отлучку от команд. Произошла ссора. Голоса становились все громче. Вдруг кто-то крикнул:
— Убить подлеца!
Все четверо бросились на Гебеля и, выхватив ружья у часовых, начали его бить прикладами, колоть штыками и шпагами, куда попало, — в грудь, в живот, в руки, в ноги, в спину, в голову. Роста огромного, сложения богатырского, он перетрусил так, что почти не оборонялся, только всхлипывал жалобно:
— Ой, панна Матка Бога! Ой, свента Матка Мария!
Густав Иванович Гебель — родом поляк, но считает себя русским и никогда не говорит по-польски, а тут вдруг вспомнил родной язык.
Часовые, большею частью молодые рекруты, не подумали защитить своего командира. Все нижние чины ненавидели его за истязания палками и розгами и называли не иначе, как «зверем».
Офицеры били, били его и все не могли убить. Сени были тесные, темные: в темноте и тесноте мешали друг другу. От ярости наносили удары слепые, неверные. Били без толку, как пьяные или сонные.
— Живуч, дьявол! — кричал кто-то не своим голосом.
Добравшись до двери, Гебель хотел выскочить. Но его схватили за волосы, повалили на пол и, навалившись кучей, продолжали бить. Думали, сейчас конец; но, собрав последние силы, он встал на ноги и почти вынес на своих плечах двух офицеров, Кузьмина и Щепилу, из сеней на двор.
В это время мы с братом уже были на дворе: выбили оконную раму и выскочили.
Не понимаю, что со мною сделалось, когда я увидел израненного, окровавленного Гебеля и страшные, как бы сонные, лица товарищей.
Иногда во сне видишь черта, и не то что видишь, а по вдруг навалившейся тяжести знаешь, что это — он. Такая тяжесть на меня навалилась. Помню также, как раз в детстве я убивал сороконожку, которая едва не ужалила меня; бил, бил ее камнем и все не мог убить: полураздавленная, она шевелилась так отвратительно, что я, наконец, не вынес, бросил и убежал.
Так, должно быть, брат Матвей убежал от Гебеля. А я остался: как будто, глядя на сонные лица, тоже вдруг заснул.
Схватил ружье и начал его бить прикладом по голове. Он прислонился к стене, съежился и закрыл голову руками. Я бил по рукам. Помню тупой стук дерева по костям раздробляемых пальцев; помню на указательном, пухлом и белом, золотое кольцо с хризолитом, и как из-под него брызнула кровь; помню, как он всхлипывал:
— Ой, панна Матка Бога! Ой, свента Матка Мария! Не знаю, — может быть, мне было жаль его и я хотел кончить истязание — убить. Но чувствовал, что удары — слабые, сонные, что так нельзя убить, и что этому конца не будет; а все-таки продолжал бить, изнемогая от омерзения и ужаса.