1991. Дивный сон. Рукопись, найденная в тюремной камере
Шрифт:
На этот раз Волька не понимал, куда они несутся, ради чего кинули веселую компанию и каким образом можно будет оправдаться – хотя бы перед Веркой Денежкой, Олька Ништячка обошлась бы и так.
Эх, прощай школа!
Отец и сын, и дух,
и беспокойный бес,
Я сам себя тащу
Из петли в небеса.
Я все-таки взлечу,
Преодолев свой вес,
И снимутся вороны,
не
Беспокойный бес наяривал, видимо, вовсю: ноги несли сами.
Так они вылетели к железнодорожному полотну, пробежали вдоль него до шоссейного моста через реку и железную дорогу (шоссе соединяло город с загородным парком), спустились к реке, торопливо разделись и с криком и хохотом бросились в воду. И тут же остыли и замолчали, – река разъединила их. Волька от досады на себя и на весь этот бессмысленный галоп стал мощным брассом выбирать вправо, против течения, под мост и на середину. Серега держался на месте, едва шевеля руками-ногами; он успел заметить осторожные сигаретные огоньки и теперь, на всякий случай, не хотел далеко отплывать от брошенной впопыхах на берегу одежды. Давид лег на спину, раскинул по воде руки и ноги – и так, медленным крестом, начал тихо сплавляться вниз по течению, кружа себе голову звездоворотом.
…я сам себя тащу из петли в небеса;
я все-таки взлечу, преодолев свой вес…
Внезапный крик – о помощи! – снова соединил их вместе.
Серега выпулил себя из воды и первым, не раздумывая кинулся вверх, в копошащуюся под мостом темноту. Следом уже поспевал на длинных ногах Вольдемар. Давид выбрался гораздо ниже и теперь бежал по откосу, накалывая ноги, подпрыгивая и хватаясь то за пятку, то за носок.
Под высокими сводами моста три молодые энергичные женщины избивали терпеливую крепкую старуху. Ее белая в черной крови рубаха, как и белая же юбка, пузырилась и опадала парусными клочьями, а сама она утлым корабликом перелетала от одной фурии к другой, бежать не пыталась, на удары не отвечала, но держалась твердо, на помощь больше не звала – вскрикивала негромко, когда особенно сильно доставалось, сгибалась и разгибалась, прикрывая голову и другие важные части тела.
Серега с ходу ворвался в этот «бермудский треугольник», отшвырнул одну амазонку, ухватил поперек другую, – да тут третья развернулась и со всего маху шоркнула его кулаком в нос – ну кувалдой по наковальне! Весь мир вспыхнул и зазвенел.
Когда сияние потухло, молодых женщин поблизости уже не было. Ночь потемнела с лица и ощерилась багровой ухмылкой, – это выползал на небо краснеющий в последней четверти месяц. Старуха без суеты полоскала прямо на себе свою изодранную рубаху. Серега зашел по пояс, холодил разбитое лицо смоченным носовым платком. Кровь не унималась. Вокруг бродил, сострадая и переживая от бессилия помочь, тонкий во всех отношениях Давид. Волька с глубокомысленным видом стоял над своей одеждой, не одевался; стоял, стоял – да как вдруг повалился навзничь, как захохочет!
– Дурак ты! – обиделся на него гнусаво сквозь платок Серега.
Тут прыснул неожиданным смешком Давид, а Серега захлюпал носом, но не засмеялся, затаил обиду, и Давид почувствовал это и поперхнулся. А Вольдемар был уже спокоен, – сел, обхватив колени, уставился на ползущий месяц и спросил громко:
– Слышь, старая, а за что это они тебя?
– А за гаданье-предсказанье, – без определенной интонации отозвалась старуха басом.
– Это как же? Не сбылось, что ли? Обманула?
Старуха вышла из воды, отжала на себе лохмотья и неторопливо подошла к Вольке, встала
над ним. Волька с удивлением отметил, что хоть и была она во всем светлом, а все равно казалась черной – темнее ночи, прямая и крепкая, как железнодорожная шпала.– От чего же – не сбылось? – усмехнулась она. – Сбылось. Точь-в-точь!
– И что же ты им такого наколдовала?
Старуха уселась рядом, переспросила как бы для разгону:
– Наколдовала-то?
И вдруг закричала:
– Эй, паря, кончай кровь лить! Вылазь на починку. Вот так.
Серега без разговоров повиновался.
– А наколдовала-то? Да на что человек способный? Угадать да помочь. Не боле. Не Господь. Раз угадал – значит, предвидел, ясновидящий. А кто помог – остановил или подтолкнул – тот заклятье положил, колдун. Ну, как там дела, паря?
– Действительно! – приподнялся на локте Серега. – Перестала!
– Ну и славно. Руками-то не тронь. Полежи еще чуток. Вот так. Молодец. Послушный. Далеко встать даст – послушание-то.
– А сама-то ты колдунья или ясновидица? – не отставал Волька.
– Ишь, прыткий! Перемешано в жизни-то. Слово – оно двояко действо имет. Вот скажу какому: помрешь завтра! А он возьми да и помри. Что это будет, как по-вашему?
– Стечение обстоятельств? – предположил несмело стоящий в мокрых трусах Давид.
– Как же! – усмехнулся Волька. – Сама его и кокнула потом.
– Есть доля в твоих словах, – согласилась старуха. – А быват-то как? Скажу: помрешь! Да токо просто так – кому ни попадя – тако слово не брякну. У каждого есть свой кровоток в душе. И если подойти внимательно, то и знать сумешь, где там у него место узко. На то и бей! Вот так. А уж какому дам это мое слово – тот и почнет его думать и переживать. День, ночь, день. А к тому-то вечеру, Бог даст, и опрокинется-а!!!
Старуха заорала-захохотала так, что месяц оборвался с неба и пошел рябью у берега, под мостом эхо запрыгало, а у возвращавшегося из загородного парка дежурного троллейбуса слетели токоприемники с проводов, и рассерженный водитель долго не мог установить их на место.
– Слово – оно всегда магическу силу имело! – отсмеявшись, заявила старуха. – Токо позабыли люди. Обтелепали слова. Брякают, что ни попадя. Вот слова-то и стали пусты и звонки, как скорлупа без ядрышка. И не смогут таки орехи силу иметь. Не взрастут – ни хмелем, ни беленой. Позабыли. Воздух токо сотрясают. Однако, некоторы помнят! – усмехнулась старая и огладила свою бывшую рубаху. – Сами помнят и другим поминают. Для науки. На том и спасибо живет!
Старуха церемонно поклонилась в темноту за рекой, в сторону загородного парка.
– Да за такую науку морду бить надо! – поднялся на ноги Серега.
– На женщин руку поднимать нельзя, Серый, – с притворным нравоучением в голосе вздохнул Волька. – Их обнимают и целуют. Я их никогда не бью – западло!
– И я тоже, – сказал Давид и пламенно застеснялся.
– А ты их и не целуешь, – заметил ему Вольдемар.
– Ну почему же? – смутился Давид.
– Этого я не знаю.
– Хватит! – вдруг повысил голос Серега. – Договорился, Моцарт! Я, я, я! Что ты издеваешься? Что ты нас сюда затащил?
– О-го-го, паря! – хохотнула старуха. – В силу входишь. Самостоятельности захотел? Давай, давай! Ты своего добьешься. Но не больше.
– А вы думаете, этого мало? – сухо и вежливо поинтересовался Давид, жалея Серегу и от этого без труда преодолевая свою перманентную застенчивость. (Себя он не жалел никогда – и зря!)
– Не петушись, легонький, а то на кресту кукарекать придется, – добродушно осадила его старая. – Это ведь кому как. Да и не бабы то были, обезумевши с горя, а разъяренны с досады ведьмы. А досада, как жалость, быват высшей пробы. Это когда к себе самому направлена.