2012
Шрифт:
Так он лежал и радовался своей невинности, а потом задремал. А когда проснулся, был уже рассвет и надо было спешить на работу.
Странное это было утро, с чистым, бесконечным небом, омытыми ночным дождем пустыми улицами, прозрачным воздухом меж каменных стен. Мир как будто сбросил свою заскорузлую кору, как будто снова стал юным и прекрасным, как многие века назад.
Он чувствовал легкое беспокойство, тонкую, упругую тоску где-то на краешке сознания. Словно бы в голове у него кто-то пел красивую и немного грустную песню, и эта песня была еще и зовом, призывом, чем-то вроде приказа – но не того, что дает тебе твоя воля или твой разум, извечно подавляя и ограничивая тебя, а другого. Того глубинного желания своей собственной
То же самое чувствовал сейчас и дворник. Его влекло туда, на север, к Обводному каналу, который жил словно одновременно в 19м, двадцатом и – чуть-чуть – двадцать первом веках. По левую сторону канала стояли закопченные кирпичные руины заводов с темными проемами выбитых окон, с иссеченым ветрами кустарником, растущим на осыпающихся крышах. Эти заводы были брошены, но они вовсе не были необитаемы. Среди развалин, то тут, то там, ютились жутчайшие общежития гастарбайтеров, какие-то склады, подозрительные автосервисы и репетиционные базы для подростковых групп.
А по другую сторону канала стояли обычные бледно-желтые пятиэтажки с геранью и кошками в окнах. Канал пересекал высокий, закопченный и производящий впечатление целиком сделанного из чугуна и зеленой меди железнодорожный мост.
Тяжелым зимним утром, за несколько дней до нового года, дворник, случайно оказавшись там, видел, как под этим мостом мужчина топил обмотанный полиэтиленом труп огромной собаки. Канал не замерзал почти никогда, даже в самые суровые зимы рыжая застойная вода тихо струилась вдоль окаймленных льдом гранитных берегов.
И теперь его влекло туда, на север. Что-то звало его, вернее, он сам себя звал. Равнодушно пройдя мимо ЖЭКа, где по утрам им выдавали метлы и обещания не задерживать зарплату, он дошел до остановки. Сел в дребезжащий пустой трамвайчик и поехал на север. Пение у него в груди, у него в голове становилось все громче. И радостней.
Артем проснулся. Потянувшись, он с удовольствием подумал, какой интересный сон ему приснился. Но тут же заметил, что лежит на полу кухни, завернувшись во фланелевое одеяло и со стопкой старых свитеров вместо подушки под головой. Значит, все так и есть. В его комнате спит раненый мальчик, он потратил кучу денег на лекарства, а на плече…Да, на плече у него алел четырехзубый след вилки. И ведь поверил же, на какую-то секунду я ей поверил – усмехнулся, покачав головой, Артем.
Потянувшись, он кое-как встал. Спина неприятно ныла. Окно все еще было распахнуто и серый, грязноватый холод струился по его коже. Артем с надеждой потрогал пузатый бок облупленного чайника – холодный. Понятно.
Он вяло поплелся в душ, раздраженный этим неурядистым утром (и этой неурядистой ночью тоже), невыспавшийся, злой и несчастный. В щелях двери уютно желтело электричество, слышался бодрый плеск воды. Занято.
Да что же это такое, – тоскливо возмутился Артем, – Приютил, называется.
Постояв несколько секунд перед дверью, он постучал и тут же разозлился на самого себя – с каких это пор он робко стучит в двери собственной квартиры? – и решительно рванул дверь на себя.
Он-то просто хотел выразить свое возмущение, но дверь оказалась незаперта и глазам его предстала довольно странная картина.
В ванной, под раковиной, у него стояла стиральная машинка. Не заметить ее было невозможно – даже если вы по рассеянности, или, скажем, спросонья, не видели выпирающую ее грань, то вскоре получали этой самой
гранью по ноге – так вот, на стиральной машинке стояла открытая мыльница. А над плещущейся ванной склонилась девочка. Локти ее энергично двигались – судя по всему, она стирала.Вторжения Артема она так и не услышала, и он несколько секунд взирал на ее труд с некоторым даже благоговением.
– Вы чего? Из какой-то коммуны, что ли?
Девочка подскочила, с какой-то танцевальной нелепостью размахнула руками и обернулась.
– Ффуу… – с забавной правдоподобностью жеста держась за сердце, ответила она. К мокрому лбу у нее прилипла прядка волос, руки были в какой-то пене – в общем, она смотрелась очень трогательно, – Здравствуйте!
А я уж испугалась, – довольно добавила она и улыбнулась.
– Привет. Ты чего вручную стираешь?
– Чего? – недоумение было вполне искренним, и Артем одновременно развеселился, удивился и насторожился.
– Стиральная машинка, – тоном человека, говорящего обитателям какого-нибудь Алепсоса-18 « Мы пришли с миром», показал он, – Она стирает.
Девочка недоуменно смотрела в указанном им направлении.
Артем вздохнул, заглянул в ванну – вода была мыльная и чуть розоватая, в ней вяло колыхались какие-то темные ткани, смахивающие на помесь медузы с пиявкой. Выпустил воду, не выжимая, забросил одежду в машинку, показал, как включать и на что нажимать.
Он до некоторой степени ожидал дикарских восторгов, но Гипнос смотрела подозрительно.
– Она точно отстирает? Там кровь, ее сложно счистить!
Артем вздрогнул. Да, приятель, а ты уж позабыл…
– Отмоет, – хмуро ответил он, – Тебе нужно в душ?
– Эээ…Да.
Это ты знаешь, – про себя заключил Артем, – Залезай тогда, я после тебя.
Покинув ванну, он с несколько улучшившимся настроением прошел на кухню, закрыл окно и поставил чайник на огонь. Закурил, по телу, как всегда, когда куришь до завтрака, разлилась приятная слабость.
И все-таки что-то тут не сходится. Про стиральную машинку она словно бы слыхом не слыхивала, а с душем знакома. И холодильник ее вчера не поразил. Видела ли она компьютер? Впрочем, тогда было не до этого. Ах, черт, мальчишка!
Раненый все еще спал. Артем осторожно поднес ладонь ко лбу – жара вроде бы нет. Дыхание глубокое, ровное. Пожалуй, будить его не стоит. Потом перевяжу, нечего тревожить рану.
Окраина большого города. Молочно белеют в свежей тьме огромные конусы домов, косматый фиолетовый парк громоздится совсем по-дикому, пахнет мокрой корой и землей, а между ним и шоссе – узенькая полоска мокрого тротуара. Идет дождь, оранжевые фары несущихся по шоссе машин высвечивают во влажной тьме тяжелые капли и раскрашивают их красным и желтым. Водителям одиноко и со смутным чувством глядят они на краснеющие сквозь занавесь дождя фары впереди. А по узенькой полоске тротуара, упорно – вперед и вверх – тянущейся между шоссе и парком, идут двое ребятишек. Измятая ливнем темная одежда, вьющиеся волосы, спадающие на бледные лбы, усталые и беспокойные глаза. И редко-редко – озорная и чуть сторожкая улыбка, как бы говорящая: «Эх, сколько я могу, весь мир могу перелопатить! Но неужели никто не догадывается обо мне?».
Машины, как прожекторы, осветят на мгновение детей и убегают дальше, толкая перед собой лучи золотистого света. Дети не расстраиваются – они с удовольствием пошли б даже парком, лишь бы их никто не видел, и даже пробовали, но напала стая бродячих собак. Дети идут, пенится, бурлит вода, во тьме вспыхивают, как выстрелы, фары проезжающих машин.
– Ээ, – ленивый, жирный голос, – Вы что здесь одни?
Лицо белое, бритое, по нему стекают холодные капли. Серая форма издает резкий запах популярного одеколона, на поясе – потрескавшаяся кобура. Рядом – другой, тощий, нескладный, рыжий. Из-под кепи торчат оттопыренные уши, из-под локтя косо торчит ствол автомата.