Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С того момента, когда я узнал, что они бездетны, – разумеется, они были бездетны; в их доме не имелось никаких признаков нуклеарной семьи [37] , – до того дня, когда я прочел сообщение Натали о случившемся с Бернардом, прошло пятнадцать лет. Звоня сейчас Натали на сотовый, я вновь увидел лицо их дочери, почувствовал отдаленное эхо желания, захотел позвонить ей и поговорить о Бернарде. В течение этих пятнадцати лет я публиковал произведения Натали и Бернарда в журналах, которые редактировал, писал о них статьи, часто у них бывал. Совсем недавно я по просьбе Натали приезжал к ним в Провиденс, и они предложили мне стать их литературным душеприказчиком. Великая честь, громадная ответственность; произнеся в ответ длинную, пропитанную вином речь, где перечислил множество своих недостатков и упомянул о своем диагнозе, я согласился.

37

Нуклеарная семья (от лат. nucleus – ядро) – семья, состоящая из супружеской пары и детей.

Натали

подняла трубку; впрочем, «подняла» – анахронизм. Ее голос звучал как обычно. Я спросил, чем могу быть полезен. Она ответила, что практически ничем, хотя они будут рады, если я завтра утром наведаюсь в больницу. Было бы неплохо, если бы я принес какой-нибудь сборник стихов: она понемногу читает Бернарду, когда он не спит.

Я поехал к себе в Бруклин по пятому маршруту метро, недоварил и съел спагетти, а затем принялся ходить по квартире, пытаясь решить, какие стихи принести. Четыре часа спустя квартира выглядела как после обыска или землетрясения. Поднимая пыль, я снял с шершавых сосновых полок не один десяток книг и все их отверг, громоздя стопами на полу: книга была либо подарена мне Бернардом и Натали, либо опубликована ими, либо написана ими, так что принести ее значило бы проявить скудость воображения; или же я знал или боялся, что этот поэт им не нравится; а иные стихи были слишком грустными или слишком длинными, чтобы читать их Бернарду в его состоянии. Я все сильней отчаивался, к беспокойству о Бернарде теперь добавилось нелепое беспокойство о том, что, принеся не ту книгу, я каким-то образом обману их доверие ко мне как к душеприказчику, выявлю свою несостоятельность. К тому же я еще и начал испытывать стыд, осознав, что, окажись я в положении Бернарда, я не думал бы ни о какой литературе, только просил бы морфий и, если бы это было возможно, отвлекался бы с помощью телесюжетов о невероятных или курьезных событиях. Тут я невольно стал воображать, как поправляюсь – или не поправляюсь – после операции на открытом сердце.

Я лежал на полу, смотрел на медленно крутящийся потолочный вентилятор и, испытывая некоторые трудности с дыханием, думал, что ломаются все привычные временные закономерности: Бернард и Натали уступают силе биологического времени; они попросили меня – с моей аортой – стать проводником их сочинений в будущее, которое я все чаще представлял себе подводным, представлял как существование после потопа; ничто из прошлого не пригодно к употреблению – в своей полной книг квартире я не могу и страницы этого прошлого найти, чтобы принести в ту же больницу, где измеряли мои конечности и где, если позволит страховка, может быть, осеменят мою подругу.

И вдруг из ниоткуда, точно слетев с потолочного вентилятора, явилось имя искомого поэта: Уильям Бронк [38] . Я вспомнил рассказ Бернарда о его единственной встрече с Бронком, во время которой они мало что сказали друг другу: в исполненном взаимной симпатии, но чуточку неловком молчании они то ли съели ланч, то ли выпили по чашке кофе. Бернард считал Бронка одним из великих, но недооцененных поэтов второй половины двадцатого века. Десять лет спустя, сказал мне Бернард, когда Бронк уже умер, он познакомился с аспирантом, который был не то дальним родственником Бронка, не то другом его семьи и много общался с поэтом в последние годы его жизни. Аспирант постоянно говорил о Бронке так, словно Бернард и Бронк были близкими друзьями, словно они знали друг друга с детства, и Бернарда это немного озадачивало. После пятого или шестого разговора из тех, когда аспирант, заведя речь о Бронке, вспоминал, чт'o он был за человек, Бернард счел нужным объяснить ему, что, безмерно восхищаясь стихами Бронка, он виделся с ним только однажды, да и то коротко, что у него не сформировалось о Бронке никакого впечатления как о человеке. Аспирант был потрясен. Но он же много раз говорил мне о вас, сказал он Бернарду, о том, как вы искали с ним встреч, как вы и он хорошо ладили между собой, какое между вами было взаимопонимание, и так далее. Ваши отношения – одна из главных причин того, что я стал у вас учиться, сказал аспирант. Я представляю себе, что Бернард воочию увидел, как вокруг аспиранта перестраивается мир.

38

Уильям Бронк (1918–1999) – американский поэт.

В другой раз Бернард, вспомнилось мне, сказал, что Уоллес Стивенс [39] очень сильно повлиял на двух поэтов, которых он, Бернард, горячо любит: на Эшбери [40] , пользующегося заслуженной славой, и на мало кому известного Бронка. Эшбери, сказал Бернард, пишет в цвете, а у Бронка стихи черно-белые; Эшбери унаследовал сочность поэзии Стивенса, тогда как Бронк снял с нее роскошные одежды, он словно бы перевел Стивенса, уложив его в рамки ограниченного словаря. В результате поэзия Бронка соединяет в себе философскую весомость с почти аутистской языковой простотой. Это сочетание, должен признаться, особого впечатления на меня никогда не производило; я прочел все его книги из чувства долга, но глубина такого рода обычно казалась мне скучной или неубедительной. Однако теперь, найдя на одной из полок избранные стихи Бронка и открыв томик в случайном месте, я наконец ощутил его силу, она обрела для меня реальность:

39

Уоллес Стивенс (1879–1955) – американский поэт.

40

Джон Эшбери (род. 1927) – американский поэт.

В середине лета

Зеленый мир, зеленое углублено контрастомсо светло-голубым. И вспоминаются холстыс манящими пейзажами, которые виднысквозь
тихое окно за безмятежным
лицом позирующей, с дальними пейзажамиза ней, сидящей безмятежно,и точно из немыслимого зеркала, лицом от нас,людская безмятежность смотрит на зеленый мир,который смотрит на ее лицо. Гляди,здесь это место, эта зелень,контрастом с небом углубленная. Здесь воздухи ягоден, и свеж, и сладок.Тепло. Мы здесь. Мы здесь.Пусть это тоже будет на бумаге,Пусть будет с тем же правом, что картины зверств.Земля прекрасна поверх всех перемен.

Этот-то сборник я и принес в больницу на следующее утро, помимо салата с киноа и сушеных манго для Натали. Едва я вошел в лифт, как двери за мной закрылись, я нажал седьмой этаж, но цифра не зажглась. Тем не менее лифт начал подниматься, останавливаясь на каждом этаже. Я был в лифте один, и его странное поведение действовало мне на нервы, поэтому я вышел на четвертом этаже и двинулся дальше пешком. Позже я узнал, что это субботний лифт, работающий автоматически, чтобы правоверные евреи могли воздерживаться от использования электрических переключателей в Шабат.

В больничной койке Бернард выглядел крохотным, его шея была в ортезе, но при этом он выглядел самим собой; он сожалеет, сразу сказал он мне хриплым из-за травмы гортани голосом, что медицинские дела не позволили ему прочесть мой роман. В палате пахло, как обычно пахнет в больничных палатах, дезинфектантом и мочой, но в остальном там было нормально. Бумажная занавеска отделяла нас от другого пациента, который, похоже, спал.

Я развлекал Натали и Бернарда, стараясь не обращать внимания на пиканье приборов, к которым он был подключен, комическим рассказом о моем вчерашнем смятении из-за выбора книги; я знал, сказал я им, что это была проверка с их стороны. Когда я вручил им Бронка, у меня создалось впечатление, что Натали тронута, что это удачный выбор, свидетельство того, что я хорошо их слушал все эти годы; но не исключаю, что я лишь вообразил себе эту реакцию. Бернард начал рассказывать заново историю про аспиранта, но это потребовало слишком больших усилий, и он не закончил. Я перевел разговор на их «дочь» – только сейчас я по-настоящему увидел сходство между двумя историями, – но Бернард не смог про нее вспомнить, хотя мы много раз до этого со смехом обсуждали мою ошибку.

Несмотря на яркость больничного освещения, выйти на улицу было все равно что попасть из ночи в день, или покинуть затемненный театр после дневного спектакля, или всплыть на поверхность в подводной лодке: граница между больницей и всем, что снаружи, была границей между мирами, между средами. Замечали ли вы, как люди медлят в отсеках вращающихся дверей, будто ныряльщики, которые проходят декомпрессию, чтобы предотвратить образование пузырьков азота в крови? Обращали ли вы внимание, какой у многих озадаченный вид (я нашел скамейку на другой стороне Пятой авеню, сел и стал смотреть), когда они, выйдя из больницы, ступают на тротуар? Словно им внезапно кажется, что они забыли что-то важное, но не вспоминается, что именно: ключи, телефон, подробности утраты? Ужасно видеть, как они вспоминают секунду спустя; наблюдая за дверьми больницы с безопасного расстояния, я думал о тех неделях, что прожил у Алекс, ночуя на тюфяке, после того как ее подругу насмерть сбила машина в Челси. В иные утра Алекс, имеющая привычку вылезать из постели не вполне проснувшись, вспоминала, что Кэндис нет в живых, на полпути в кухню, куда шла поставить чайник (не могу объяснить, откуда я знал, что она вспоминала не сразу, и как определял момент, когда это возвращалось в ее сознание). Если хочешь выделить из потока посетителей, покидающих больницу Маунт-Синай, тех, кто в отчаянии или кому вскоре это предстоит, не надо, решил я, искать откровенных признаков угнетенности или тревоги; ищи людей, чьи лица напоминают лица авиапассажиров, выходящих после долгого перелета. Озадаченная пустота в их глазах – знак того, что тело начинает привыкать к новому часовому поясу и к земной толкотне.

Толкотня… Я сидел спиной к парку, дожидаясь, чтобы город снова вобрал меня в себя; я задержал дыхание, пока не рассеялись выхлопы от проезжавшего автобуса. Гудки дающего задний ход фургона службы быстрой доставки перешли в гудочки сердечного монитора Бернарда. Я начал повторять слово «толкотня» вслух, присоединившись к тысячам ньюйоркцев, говоривших в ту минуту с самими собой; я повторял его до тех пор, пока в голове не нарисовались ступка и пестик, толкущие полет в порошок. И это навело меня на мысль о растворимом кофе.

На следующей неделе, когда ко мне принять душ пришел протестующий, на полу у меня все еще громоздились стопки книг. Он был на несколько лет моложе меня и выше ростом, настолько выше – в нем было шесть футов три дюйма минимум, – что дом как-то сразу уменьшился; когда он следом за мной поднимался ко мне на третий этаж, ему пришлось пару раз пригнуться, чтобы не задеть головой потолок лестничной площадки. Он что, марфаноид? Он поставил свой объемистый альпинистский рюкзак у моей двери и сел на ступеньку, чтобы разуться перед входом в квартиру, хотя я сказал, что в этом нет нужды, и, пока он там сидел, я ощущал сложную смесь запахов: пот, табак, псина, грязные носки. Я спросил, как долго он ночевал в парке, и он сказал: тут – неделю, но в одном лагере за другим по всей стране уже месяца полтора. От дома его родителей в Акроне, где он жил в подвале, он уехал в автоприцепе протестующих, с которыми списался через сайт объявлений, и через этот же сайт протестующие находят горожан, готовых пустить их к себе помыться. С его лица не сходила обезоруживающая улыбка. Он спросил меня, часто ли я бываю в Зуккоти-парке [41] .

41

В Зуккоти-парке на Нижнем Манхэттене осенью 2011 года группировались участники движения «Захвати Уолл-стрит» (Occupy Wall Street, OWS).

Поделиться с друзьями: