37 - 56
Шрифт:
– Простите меня, я, видно, что-то не так сказал...
– Да уж, - посветлев лицом, он сразу же обернулся ко мне, - я еле сдержался, чтоб не отправить тебя, куда следует. Болтаешь черт знает какую ахинею, уши вянут...
Он снова разлил водку по фужерам, мы выпили, в голове у меня зашумело; все, что было сегодня днем, сделалось каким-то отстраненным, далеким, оркестранты уже не казались такими жалкими, а, наоборот, стали представляться мудрыми хитрецами, потому что после обязательной песни об Иосифе Виссарионовиче заиграли печальный и веселый "Фрейлехс".
Швец заказал
– Если нет одного, - комментировал Швец свою победу, - тогда обязательно много другого...
Эти слова мне показались очень смешными, я захохотал, а Швец обиженно постучал себя пальцем по виску:
– Смех без причины признак дурачины. Не понимаешь, что ль: нет ног - руки сильные!
Швец вздохнул, начал перемаргиваться с громадной пианисткой, а потом пригласил ее за наш стол:
– Мадам, не выпьете ли немного портфейна?
– Вы, случаем, не одессит?
– спросила пианистка, опускаясь на стул. Одесситы говорят "портвейн" через "ф".
– Какой с меня одессит?
– Швец засмеялся.
– С меня одессит, как с вас балерина.
Пианистка предложила:
– Может, сыграть попурри из военных песен? Мы недорого возьмем...
Швец достал из кармана кителя тридцатку:
– Извиняюсь, что нет конверта. Венерологам и женщинам я всегда давал деньги в конвертах.
Пианистка выпила рюмку, съела кусочек селедки, вернулась на эстраду и что-то шепнула слепому скрипачу. Тот кивнул и сразу же прокричал в шуршащий микрофон:
– Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!
– Опошляют героику, - заметил Швец.
– Всего семь лет после войны отстучало, а уж попурри в кабаках поют. А солдатские кости еще не перегнили. Вот ты - ученый, лекции читаешь, ты мне скажи: сколько времени кость в земле гниет? Или, скажем, череп? Молчишь, член-соревнователь? Хитрые вы, полужидки, змеи извилистые.
Между тем слепой скрипач выкрикнул очередной куплет:
– По берлинской мостовой кони шли на водопой! Загрохотал слепой барабанщик, а после музыканты стали петь, задирая головы к лепному потолку:
– Казаки, казаки, едут-едут по Берлину наши казаки!
Когда куплеты кончились, слепой скрипач, сделав шаг вперед, нащупал смычком стул, но опустился на него неловко и обвалился на пол. Швец так хохотал, что сам тоже чуть не упал. Он махал руками, вытирал слезы и, плача от смеха, повторял:
– Ой, не могу, не могу, не могу! Как жопу-то припечатал! Ой, не могу, лектор, не могу!
До полуночи мы ходили вокруг вокзала, отыскивая кого-нибудь, кто бы взял нас на ночлег. Но привокзальная площадь была пуста, только под фонарем дремал таксист в старой "Победе" да время от времени прохаживался железнодорожный милиционер в малиновой фуражке.
– Где же ваши проститутки?
– спросил я.
– Пошли лучше на лазку, все соснем...
– Ты хоть одну свободную видел?
– рассердился Швец.
– Сам виноват, - я уж договорился с пианисткой.
– Ей же сто
лет.– Неважно. Зато она большая. Для меня чем женщина больше, тем - желанней.
– А скрипач?
– Скрипач?
– передразнил меня Швец.
– Он слепой, скрипач этот! Что он видит? Тьму и только!
Швец заметил милиционера, сделал мне знак, чтобы я оставался на месте, и покатил навстречу блюстителю закона. Милиционер опустился перед полковником на корточки, чтобы удобнее было разговаривать.
Я видел, как они закурили, а потом стали смеяться: то Швец, то милиционер, - попеременно.
Они смеялись, а я вспомнил, как плакал и трясся Швец, заталкивая меня в камеру, а потом размазывал по своим склеротическим щекам бессильные стариковские слезы...
Милиционер наконец откозырял полковнику, и тот быстро подкатил ко мне.
– Проститутки появляются к трем ноль-ноль, когда прибывает поезд с севера, - отчеканил он.
– Но тут одна должна подойти к часу, Роза, - на курьерских теперь не работает, постарела, обслуживает пригородные линии. Мильтон говорит, что ее конкуренция побила, молодежь, говорит, набирает силу, ткачихи...
И вот мы в комнате у Розы. На стенах - вышитые рисунки: красноглазые котята, лебеди в зеленах прудах среди синих башен средневековых замков. На комоде, покрытом узорной салфеткой, фотографии в бумажных рамках. И почти на всех фото - Роза: завитая, губы бантиком, двое детей с одинаковыми челками и мужчина в военном кителе без погон; у него подбритые книзу брови и рваный шрам на щеке.
– Это ему миной рассадило, - объяснила Роза, накрывая на стол: поставила три стакана, порезала хлеб и подвинула большую солонку с желтоватой солью. Швец достал из-за пазухи бутылку водки и плитку шоколада "У лукоморья дуб зеленый". Роза налила себе стакан водки, выпила по-мужски, резко запрокинув голову; напудренное, дряблое лицо ее покраснело; она взяла шоколад со стола и переложила на комод: "Оставим детям, они до сладкого любители". Потом деловито поинтересовалась:
– Вы меня оба будете, или безногий не может?
– Оба, оба!
– Швец развеселился.
– Безногий может, будь спокойна.
– На широкой ляжем, или будете переходить ко мне по одному?
– По одному, - сказал Швец.
– Чтобы в движеньях не смущаться.
Мы с ним совсем пьяны, рассказываем Розе анекдоты, она просит нас говорить потише, чтобы не услыхали соседи. Потом, рассердившись внезапно чему-то, предупредила, что с каждого берет по тридцатке. Мы легко согласились, и она начала стелить постели.
– Чего сюда приехали-то?
– спросила она.
– В командировку?
– В тюрьму, на свиданку к родным, - браво ответил Швец.
– Эх-хе-хе, - вздохнула женщина, взмахнув залатанной простыней, - вам хорошо, у вас хоть надежда есть, что из тюрьмы вернутся, а у меня и этого нет...
– Что, муж погиб в боях за нашу советскую родину?
– деловито поинтересовался Швец, расстегивая китель.
– Да нет, - ответила Роза, - я б тогда на детишек пенсию получала. Он к молодой переметнулся, а от молодых не вертаются, это не тюрьма. Вот теперь и кручусь: днем в гараже, а ночью на вокзале.