60-е. Мир советского человека
Шрифт:
Но идеал, раздавленный советскими танками в Праге, вызывает болезненную ностальгию по тому человеческому лицу, которое – единственное – могло оправдать веру молодости.
Вторжение советских войск должно было уничтожить коммунистическую утопию. Вернувшись к имперскому мироощущению, Россия предала собственные идеалы. Об этом чехам с простодушным цинизмом сказал сам Брежнев: «Вы рассчитываете на коммунистическое движение Западной Европы, но оно уже пятьдесят лет никого не волнует»55. Лозунги про «мировую революцию», «пролетариев всех стран» и «нынешнее поколение» забыли за ненадобностью.
Однако насилие над Чехословакией было учинено не идеологией. Танки послало государство, превратившее утопическую идеологию в имперскую практику.
Но
Восьмого сентября 1968 года Фридрих Дюрренматт произнес характерную для той эпохи речь, в которой подвел исторический итог чехословацкой трагедии:
Коммунист – это почетное имя, а не бранная кличка, и пражские коммунисты доказали это… Люди, которые раньше кричали: «Лучше мертвым, чем красным», кричат сейчас: «Дубчек! Свобода!» В Чехословакии человеческая свобода в ее борьбе за справедливый мир проиграла битву. Битву, но не войну…56
Танки в Праге не поколебали уверенность Дюрренматта в том, что «коммунизм – это предложение разумного устройства мира, предложение изменить мир на разумной основе»57. И противоречия между реальностью и идеалом его не смущали.
Сопротивление советской оккупации парадоксальным образом отождествляло коммунизм с культурой. Милан Кундера вспоминает об августе 68-го:
Лицом к лицу с вечностью русской ночи я пережил в Праге насильственный конец западной культуры именно так, как это представляли на заре современной эпохи, опирающейся на индивидуум и его разум, на плюрализм мышления и на терпимость. В маленькой стране я испытал конец Запада58.
Если разгром «пражской весны» означает уничтожение Запада, то получается, что истинный Запад, как «счастливый союз культуры, творчества и жизни», как родина «мыслящего и сомневающегося «я» и характеризующегося культурным творчеством как выражением единого и неповторимого «я»59, – и есть чехословацкий коммунизм с человеческим лицом. Получается, что между тоталитарным имперским Востоком и предавшим ради комфорта собственную культуру Западом оставалась одна «пражская весна» с ее культом личности и верой в возможность «разумного устройства мира».
В этом логическом построении отразилось противопоставление культуры и бытия, искусственной культуры и естественной аморфности, абстрактной идеи и реальной жизни.
Чехословацкий эксперимент был очередной попыткой воплотить идеальную концепцию в живое бытие. Но «пражская весна» погибла не под грузом внутренних противоречий – их она просто не успела накопить, – а в результате вмешательства грубой, идеологической силы.
Утопия не исчезла, а просто опять переместилась в сферу идей, гипотез, теорий – в будущее.
Страна слов. Эпилог
Представление о циклическом развитии истории вызывает досаду и приносит облегчение. Мысль о том, что все уже было, одновременно унижает и возвышает. С одной стороны, идея повторяемости лишает настоящее уникальности. С другой – цикличность напоминает о причастности к вечным основам бытия. Даже беглый взгляд на развитие российского общества услужливо предлагает аналогии – 60-е прошлого века, 60-е века позапрошлого… «Особенно восхищало то, что… уже не водили к пытке и не ссылали в Сибирь за каждое нескромное слово»60. О каких 60-х это сказано? Похоже, о любых. Из 60-х 19-го столетия Добролюбов писал о 60-х 18-го, но мог иметь в виду и 60-е 20-го. Либеральные реформы Екатерины воодушевляли общественность не меньше хрущевских перемен, вызывая
благодарный восторг творческой интеллигенции: «И знать, и мыслить позволяешь, / И о себе не запрещаешь / И быль и небыль говорить»61. Та оттепель тоже шла широким фронтом, рационализируя сельское хозяйство (Вольное экономическое общество) и выдумывая жанр сатирических объявлений за 200 лет до «Рогов и копыт» из «Литературной газеты» (журналы Новикова). И после
оттепели также наступило безвременье, когда на десять лет в Сибирь отправился Радищев и в Шлиссельбургскую крепость – Новиков.Еще разительнее параллели соседних веков – 60-е 19-го и 20-го столетий. Герцен пишет о «той письменной литературе, которая развилась с необыкновенной силой… после смерти Николая I. Это первые опыты… после тридцатилетнего молчания»62. Здесь достаточно заменить одно имя собственное – и можно переносить свидетельство на сто лет вперед. «Современник» Некрасова – «Новый мир» Твардовского. Славянофильский «День» – русофильская «Молодая гвардия». Расцвет юмористики со «Свистком» и Козьмой Прутковым – юмор как доминанта стиля с клубом «Двенадцать стульев» и Евгением Сазоновым. В «Новом мире» господствовала эстетика Чернышевского («Прекрасное – есть жизнь»), и основной задачей искусства в 60-е XIX и 60-е XX веков признавалось служение обществу. Для усиления хронологической мистики: с разницей ровно в 100 лет появились две программные статьи – Чернышевского «Об искренности в критике» и Померанцева «Об искренности в литературе». Главным врагом искусства и там и тут объявлялись риторика и лакировка действительности. Общество обоих периодов возлагало надежды на естественные науки в применении к социальным проблемам, и сеченовские «Рефлексы головного мозга» читались как детектив, как через столетие публикации о генетике и кибернетике. Распространение народничества и торжество деревенской прозы ознаменовали следующие этапы – 70-е XIX и XX веков.
Раскачивание маятника общественного развития – от оживления к застою, от прогресса к реакции, от свободы к тирании – происходит, разумеется, не только по вековой амплитуде. Внутри этих грандиозных размахов множатся и дробятся более мелкие, более частые колебания.
Опора на аналогии в прошлом нужна для того, чтобы всматриваться в будущее. Всматриваться в будущее означает не столько его предвидеть, сколько – с достоинством и готовностью встречать. То, что началось в Советском Союзе в середине 80-х, ошеломило мир. Но ведь ровно за 30 лет до горбачевского XXVII съезда начался хрущевский XX. Дальнейших совпадений столько, что один перечень их составил бы краткий курс истории. И чем их больше – в виде прямых заимствований или столь же прямых опровержений, – тем яснее, как много тенденций и идей возникло и начало развитие в 60-е.
Дело даже не в самих идеях, а в их носителях, кажущихся с временной дистанции юными и незрелыми. Множество ярких и массовых движений 60-х – вроде покорения космоса и Сибири, революционно-гитарной романтики, беззаветной веры в чудотворность науки – были мифами. Или, снижая жанр, – заблуждениями. Но они возникли и существовали, и важно понять – кто породил их.
Юность чиста уже потому, что она – юность. Может быть, в этих, столь ранних порывах безумия заключается именно эта жажда порядка и это искание истины, и кто же виноват, что некоторые современные молодые люди видят эту истину и этот порядок в таких глупеньких и смешных вещах, что не понимаешь даже, как могли они им поверить!63
Поверить в любые «глупенькие» вещи можно, если вера и знание слиты воедино. На уровне личности это – одержимость, иллюзия, идея-фикс. На уровне общества – миф.
Мифотворчество как идеологическое самообслуживание общества.
Этим общечеловеческим талантом советский человек наделен в особой степени. Первой причиной тому – специфический характер русской культуры, отождествляющей себя с искусством. Культура социальная и материальная выводилась за скобки, внутри которых привольно и ущербно развивалась культура духовная. Отсутствие парламента и унитаза не унижало человека, знакомого с Достоевским и Бердяевым. Среди искусств во все времена господствовала литература. Литературоцентристская русская культура дала миру не только мастеров слова – от Пушкина до Бродского, не только учителей жизни – от Толстого до Солженицына, не только шедевры словесности – от «Героя нашего времени» до «Москва – Петушки», но и уникального читателя всего этого грандиозного потока слов, составляющего жизнь.