7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Шрифт:
— В самом деле, господин Бошрон? Может быть, я выразил свои мысли не вполне ясно. Что ж, остановимся на этом, пожалуй. Дайте мне то, что я продиктовал. Я окончу сам.
Бошрон передает мне записанное им под мою диктовку, собирает свои бумаги, откланивается и уходит. Оставшись в кабинете один, я с тупым вниманием изучаю обои — это какой-то войлок зеленого цвета, местами пожелтевший; рисую человечков на листе бумаги; хочу писать; ведь в конце концов министр уже трижды требовал этот циркуляр и дал обещание депутатам большинства немедленно разослать его префектам. Надо, чтобы он его получил. Я перечитываю написанное: «…ко все большему падению престижа должностных лиц в глазах населения и к их превращению…» Я сажаю кляксу, затем пририсовываю ей волосы и превращаю ее в комету. Я думаю о волосах Маргариты. В тот день, на Елисейских полях, золотистые нити, свернувшиеся изящными кольцами, сверкали удивительно ярко, выбиваясь из легких локонов. Такие волоски можно увидеть на миниатюрах XV века и даже на более старинных. Данте говорит в «Новой жизни»: «Однажды, когда я был занят тем, что рисовал ангельские головки…» Вот
Все обстоит прекрасно. Я снова утратил свое «я». Оно вернулось в зеленые папки. Папка номер 117 содержит в себе немалую его часть. Я закончил мой циркуляр. Он написан в хорошем административном стиле. У нас есть недурной закон, который мы быстренько проведем еще до каникул. Мой министр каждый день выступает в палате. По ночам я правлю гранки с его речами.
Если Синяя птица и навещает меня порой в одном из кабинетов Бурбонского дворца, то лишь с целью дать мне совет смягчить какое-нибудь слишком резкое выражение; она никак не будит моей фантазии. Я не знаю, живу я счастливой или несчастливой жизнью, потому что вовсе не знаю о том, что живу на свете. Я не отличаю своих вещей от чужих; я взял по ошибке и носил три дня шляпу достопочтенного графа де Меродака, ничуть о том не подозревая. А между тем подобную шляпу — что-то вроде романтического боливара [466] — никто, кроме этого старого дворянина, в наши дни не наденет. Выглядел я в ней преуморительно, как мне сказали потом, но сам я себя не видел. А если бы случайно и увидел, то не обратил бы никакого внимания на то, что вижу, так как это не относится к политике. Я больше не личность; я часть административной машины. Сегодня мне не нужно править какую-либо речь или отправляться на официальный прием. Я надел домашние туфли. В домашних туфлях всегда находишь кое-что от своего «я». Вот я сижу в своей комнате, у своего камина и замечаю, что сижу именно здесь. Право же, было бы любопытно взглянуть, узнаю ли я себя в зеркале. Посмотрим… Гм! Не очень-то… Не думал, что у меня такой важный и благопристойный вид.
466
Боливар — широкополая шляпа, названная по имени политического деятеля Латинской Америки Боливара (1783–1830).
Вижу, вижу, что должен принимать себя всерьез. Правда, я с этим изрядно запоздал, но ведь и не мне же следовало начинать.
Я — лицо почтенное и отношусь к себе с почтением. Но что делать — я себя не узнаю! И меня не тянет возобновить это знакомство: оно, должно быть, окажется скучным. Нет, мне совсем не хочется вступать в беседу с этим важным и холодным господином, который подражает всем моим движениям.
Зато если бы я только осмелился, то охотно свел бы дружбу вот с этим мальчишкой, которого я вижу на миниатюре в овальной рамке, прислоненной к зеркалу. Он строит замок из костяшек домино. Какой славный мальчик! Мне очень хочется позвать его и сказать: «Давай поиграем вместе, ладно?» Ио, увы! Он далеко, очень далеко от меня. Это я сам, — такой, каким я был сорок лет тому назад. Он мертв, мертв так же безнадежно, как если бы я лежал засыпанный землей в запечатанном свинцовом гробу. Ибо что общего между ним и мною? В чем продолжаю я его сегодня? Чем напоминают мои карточные домики его башню из костяшек домино?
Мы, несчастные, говорим, что живем, тогда как в действительности мы умираем тысячу раз.
Правда, я вспоминаю, как я играл вечерами, в то время как моя мать вышивала, сидя тут же рядом у стола и порою бросая на меня простой и ясный взгляд — один из таких взглядов, которые заставляют горячо любить жизнь и благословлять бога, вселяют мужество, достаточное более чем для двадцати битв. Священные воспоминания, я храню вас в душе как драгоценный бальзам, который до самого конца будет смягчать мне горечь жизни и страх смерти. Но продолжает ли жить во мне тот ребенок, каким я был тогда? Нет, Он мне чужд; я чувствую, что могу любить его без всякого эгоизма и оплакивать без отчаяния. Он умер, унеся с собой мое блаженное неведение и мои беспредельные надежды. Мы все умираем на заре. И маленькая Маргарита, — это прелестное воплощение расцветающей жизни, — сколько уж раз она умерла, какая глубокая пропасть безвозвратного забвения, заполненная останками мыслей и чувств, разверзлась в ее пятилетней душе! Я чужой для нее человек, случайный прохожий, лучше знаю ее жизнь, чем она сама. Чего стоят после этого речи о чувстве собственного «я» и о самосознания личности!
О боже, боже! Что мы собой представляем! В какую ужасную бездну мы бы неудержимо погружались, если бы у нас было время думать вместо того, чтобы сочинять законы или сажать капусту! Я хочу сбросить с ног домашние туфли и выкинуть их в окно, ибо они снова вызвали у меня ощущение того, что я существую. Жизнь выносима только при условии,
что о ней не думаешь.Сегодня ровно год, как я встретил перед лавочкой на Елисейских полях дочь той, которая открыла мне красоту мира.
Я был счастлив, пока не увидел ее. Но я не знал поэзии, разлитой во вселенной, мне была неведома печальная радость любви. Я впервые увидел Мари в страстную пятницу, в концерте духовной музыки; она пришла сюда, сопровождая своего отца, старого дипломата-меломана, завсегдатая концертов при всех европейских дворах. На ней было строгое черное платье, и эта траурная одежда символ отрешенности от мира — лишь еще больше подчеркивала живой трепет и земное очарование ее сверкающей красоты. Увидев ее, я испытал чувство, по-видимому весьма похожее на религиозный восторг. Я был уже не очень молод; неустойчивость моего жизненного положения, все еще зависевшего от политических превратностей, а также моя природная робость лишали меня всякой надежды. Я часто встречался с Мари в доме ее отца; она проявляла ко мне искреннее дружеское расположение, но в нем не было ничего, что могло бы поощрить искания. Несомненно, ей и в голову не приходило, что меня можно полюбить.
А я… видя ее и слыша звуки ее голоса, я ощущал сладостное волнение, одного воспоминания о котором, хотя от него щемит сердце, достаточно, чтобы вдохнуть в меня любовь к жизни.
И все же — не странно ли? — я мечтал слышать и видеть ее постоянно, я был бы счастлив умереть у ее ног, но я не мечтал о браке с ней. Нет, какая-то безотчетная тяга к гармонии не допускала, чтобы к моей любви примешалось желание. Люди скажут: то была не любовь. Не знаю, что это было, знаю лишь, что это заполняло всю мою душу.
Тем не менее чувство, которое жило во мне, было, по-видимому, человеческим чувством, потому что я порой нахожу в произведениях поэтов — у Вергилия, Расина, Ламартина — пламенные и нежные слова, правильно выражающие его.
Поэты говорили, я чувствовал. Я мог только молчать: никто никогда не узнает, какие чудеса совершила в моей душе эта девушка. Очарование длилось два года; потом она объявила мне, что выходит замуж. Я уже сказал, что моя любовь очень похожа на религиозное чувство. Она грустна, но грусть не лишает ее сладости. Горе не подтачивает ее. В страдании она черпает живительную горечь, которая ее укрепляет. Сообщенное мне известие я принял с кроткой стойкостью, обычно порождаемой самоотречением. Мари вышла замуж за человека старше меня, вдовца, почти старика; происхождение и богатство предопределили его участие в общественной деятельности, в которой он проявил надменный ум и бестактность, свойственную отважным людям. Несмотря на то, что я подвизался в кругу не столь высокопоставленных лиц, у меня было с ним несколько встреч делового характера. Партии, к которым я и он принадлежали, были очень близки одна к другой, но когда мы встречались, между нами неизменно возникали довольно резкие столкновения; и, хотя газеты объединяли нас в своих симпатиях или, еще чаще, в своей ненависти, мы отнюдь не были друзьями — далеко нет! — и избегали друг друга тщательнейшим образом.
Я присутствовал на свадьбе. Я увидел Мари, — и всегда она будет являться мне такой — в белом платье и кружевной фате. Она была немного бледна и очень красива. Без явной причины ее вид внезапно поразил меня; таким хрупким показалось мне это прекрасное, высоко одухотворенное создание. Она как будто ни на кого, кроме меня, не произвела подобного впечатления, но, к несчастью, оно соответствовало действительности. Больше мне не пришлось увидеть Мари.
Она умерла через три года после замужества, оставив десятимесячную девочку. Какое-то чувство умиленной взволнованности всегда привлекало меня к этому ребенку, к Маргарите, дочери Мари. Неудержимое желание видеть ее овладело мной.
Девочка росла в***, близ Мелена, где ее отцу принадлежал дом, окруженный великолепным парком.
Однажды я отправился в***; я долго бродил вокруг паркового рва, подобно вору; наконец я увидел Маргариту в просвете между деревьями на руках кормилицы, одетой в черное.
На девочке была шапочка с белыми перьями и шубка с вышивкой. Я не смог бы объяснить, чем она отличалась от других детей, но мне она показалась самым красивым ребенком в мире. Была осень. Ветер раскачивал ветки деревьев и кружил над землей сухие листья. Сухие листья покрывали длинную аллею, по которой проносили одетого во все белое ребенка. И я был охвачен безграничной тоской. Возле клумбы с цветами такой же нежной белизны, как младенчество Маргариты, старый садовник, который собирал опавшие листья, приветствовал с улыбкой свою маленькую госпожу. Держа в одной руке грабли, в другой шапку, он заговорил с девочкой весело и непринужденно, как обычно говорят уже ни о чем не думающие старики. Но она не слушала его; протягивая маленькую ручонку, похожую на звезду, она искала грудь кормилицы. Душевно разбитый, я поспешил уйти, а кормилица тем временем продолжала свой путь по аллее, и я слышал, как жалобно шуршат при каждом ее шаге сухие листья.
Председатель палаты депутатов встает и говорит: «Ставлю на голосование порядок дня, предложенный господами *** и ***».
Премьер-министр говорит со своей скамьи: «Правительство не принимает этого порядка дня».
Председатель звонит в колокольчик и говорит: «Поступило требование произвести всеобщий опрос. Переходим к голосованию. Депутаты, согласные с порядком дня, предложенным господами *** и ***, благоволят опустить в урну бюллетень белого цвета, несогласные — бюллетень синего цвета».