А другого глобуса у вас нет?..
Шрифт:
А кроме того, сказал Анаксарх-философ, окружающие нас завоеванные народы могут это неправильно понять. Поскольку у них такого отродясь заведено не было. Так что ниц перед царем пластаясь, мы не унижаемся нимало, а напротив того, способствуем обмену культурными ценностями с вот этими вот народами. (Я тут не передергиваю нимало — особо подозрительные могут и к первоисточникам обратиться. Именно так и сказал подлец-философ. И до чего же аргумент, кстати говоря, живучий — сколько негодяйств да пакостей в этой же упаковке на протяжении веков протаскивалось да протаскивается…)
Последнее заявление даже Македонец (который по сценарию должен был сидеть тихо), вскочивши
Тут уж и прочие действующие лица оживились, стали положенные роли озвучивать: и поэт Аргис, и представители местной национальной интеллигенции. Оно бы, глядишь, и прошло — но тут Каллисфен (тот самый, что Александра от самоубийства спасал не единожды) в гневе большом поднялся.
И ведь даром же, что тоже из любомудров — а постоял за достоинство человеческое. В лицо пристыдил царя, матом по адресу собственного коллеги вкупе с пиитом прошелся. Тут уже и другие осмелели, на которых театр и задумывался. Нет, говорят, не бывать проскинесису. В боях, говорят, гибли и гибнем, на казнь по приговору законному тоже, дескать, не отказываемся пойти, а перед царем, будь он хоть трижды Александр и четырежды Македонский, на брюхе ползать не будем. На чем точку и поставили.
А уже едва ли не на следующий день Каллисфену, спасителю Александрову, счетец и был предъявлен. Тут же заговор был удуман, пара свидетелей, во все века и на все готовых, нашлась — ну и приговорил герой античности друга сердечного. Да ведь и не к смерти даже, смерть — оно бы и ничего…
По приговору Македонца палачи отрезали Каллисфену уши, нос и губы. И вот так, изуродованного, заперли в клетке с псом каким-то шелудивым, эту клетку перевозя с места на место в соответствии с передвижением войска греческого. Неизвестно, сколько бы оно так продолжалось, но Лисимах, офицер молодой, а также и ученик Каллисфена по части философии (вот ведь выходит, что и любомудрие любомудрию тоже рознь), из сострадания к учителю дал ему яд. Что Александра донельзя расстроило. Утешился он в какой-то степени тем лишь, что велел негодяя Лисимаха швырнуть в клетку со львом.
Однако мечты своей — чтобы на буквальные-то карачки народ собственный таки поставить — так и не оставил. Ну а что, каков масштаб личности, таков он и мечтаний. У кого-то счет в банке швейцарском нулей этак в семь-восемь-десять, а у другого вот, скажем, всех прочих на четвереньки опустить. Может и такая быть голубая мечта.
И вот, доехавши до Египта, Саша другую схему принялся воплощать. А надо сказать, отношения у него с покойным папашей были самые натянутые, до того даже, что Филипп и сыном-то его своим признавать порой отказывался. Что Александру в данной ситуации выходило очень с руки.
Заявившись в храм Аммона — но тайно, чуть ли и не в одиночку — он жрецам разобъяснил, кто он таков и какая их помощь в деле одном надобна. Жрецы все очень хорошо поняли — да и понятливость их казне храмовой вовсе не в ущерб пошла — и, когда в следующий раз Македонец навестил храм уже со всей полагающейся свитой, они всему этому собранию и выложили, что так, мол, и так, явился нам тут давеча бог Аммон и объяснил, что Александр сей Македонский есть не кто иной, как самый его, бога Аммона, родимый сын. А посему и почитать его должно с соответствующим поклонением. Как бога, в общем.
Что спутники Александровы,
выслушав из-под насупленных бровей, к сердцу однако принять отказались. Сказав, что коль уж египтяне так на этой версии настаивают, то это их личное египетское дело. И поехали себе восвояси, дальше воевать.А Македонец наш, погоревав маленько по поводу такого неистребимого упорства, решил себе, что кое-что все-таки лучше, чем вообще ни шиша. С чем и основал город своего имени, где парочку храмов себе же, бессмертному, посвященных, из награбленной казны выстроил (пусть уж народ хоть там-то на карачках) и повелел считать оную Александрию столицей египетской.
Однако доверия к своему брату греку у Саши больше вовек не бывало. Неблагодарная, одним словом, публика. Между прочим, на этот счет правителям хронически как-то не везет. Все-то им народ какой-то не такой попадается, все не угодить да не воспитать должным образом. И я так думаю, что при всем при том, что должность народного вождя из медом все-таки намазанных (а то с чего бы и конкурс такой), но вот эта их планида — с дурным и ни на что не годным народом дело иметь — одна из прямо-таки трагических.
А в недоверии своем Александр и немалую изобретательность проявил, кстати. В душу-то к каждому сукину сыну не залезешь — а до чего бы знать хорошо, что он там себе про тебя такое думает. И вот что учинил царь-воин.
Объявил он солдатам и офицерам — всему, то есть, войску — что молодцы они и орлы, что вот едва ли не полмира с ним отмахали, за что им и благодарность, и почет. Но поскольку катятся они от дома все дальше и дальше, решил Александр почту их подсобрать да с нарочным в родную Грецию и отправить. Потому что когда еще возможность такая представится. Так что, сказал, отпишите уж родным, что и как. Марка, дескать, не требуется — почта-то полевая.
Ну и кинулось войско, засело за письма. Всяк о своем написал — главное, что жив еще и здоров, но и, понятно, о тяготах воинской службы. Каковые письма ни в какую такую Грецию не поехали, а были доставлены в шатер царский, где Александр с ними внимательнейшим образом знакомиться стал, параллельно список — в несколько сот имен — наиболее недовольных составляя. Что потом с недовольными этими учинили? Вы это что, серьезно, что ли? Да казнили, и все — ясное же дело.
А Сашок — среди прочих приоритетов — навечно золотыми буквами вписал свое имя в историю, как человек, цензуру изобретший и с успехом внедривший.
Причем не следует думать, что герой наш хотя бы по части всяких там половых излишеств так уж крепко прочим более поздним венценосцам, особливо римского разлива, уступал. По-моему, так даже какую-то он им планку в этом смысле на века выставил, не случайно же и Калигула в такой вот восторженной зависти на предмет Македонца находился. И наложницы у Сашули водились, и девочками, а равно и мальчиками не пренебрегал. И по части более серьезной «голубизны» отметился, имея при себе постоянного любовника — на генеральской, кстати, должности — Гефестиона, к которому самые страстные чувства питал и которому после его смерти поставил невиданных размеров памятник, потратив десять тысяч талантов на такое дело (это что-то около двухсот миллионов нынешними зелеными получается — а кто не верит, милости прошу справиться опять-таки в первоисточниках). Да еще и повелел как богу этому своему возлюбленному поклоняться. Ну, последнее, впрочем, для египтян опять-таки. А в одной из ближайших военных кампаний так целое племя, по дороге попавшееся — с детьми, стариками и женщинами — под меч пустил, как поминальную жертву по товарищу любовных игр.