Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не люблю свое тело. Так и кажется, что на нем все еще запечатлен взгляд мужчины, перед которым я впервые предстала голой, - взгляд нациста. Никогда до того момента я ни перед кем не обнажалась, тем более с тех пор, как начала превращаться в девушку - у меня стала расти грудь и появляться все остальное, - тогда детей воспитывали в целомудрии. Поэтому раздевание долгое время ассоциировалось у меня со смертью, ненавистью, с ледяным взглядом Менгеле, лагерного демона, ответственного за селекцию, который осматривал нас, голых, палкой заставляя поворачиваться, и решал, кому жить, а кому нет. Думаю, я проходила именно его отбор по прибытии в лагерь и перед отъездом: о том, что это Менгеле, говорили другие, я же не имела понятия, как он выглядит, только после войны узнала его на фотографиях - брюнет с безукоризненной прической, чуть сдвинутая набок фуражка, пронизывающий взгляд, которым он отправлял нас направо или налево, а мы не знали, какая из этих очередей ведет к смерти. Непосредственно перед тем, как показаться ему и команде эсэсовских врачей, с презрением и издевками оценивающих нас, я щипала себе щеки, чтобы придать им румянец, старалась скрыть свои ранки, гноящиеся фурункулы, стремилась показать ему все еще

красивое и сильное тело.

Мои обмороженные пальцы на ногах навсегда лишились чувствительности. От гнойных ран на руках и ногах остались белесые следы - кожа в этих местах тонкая и более дряблая. На шее у меня долго не проходили следы от палочных ударов. Миниатюрная и худая я неспроста: спустя десять, двадцать, тридцать лет, глядя в зеркало, я ловила себя на мысли, что надо оставаться стройной и гибкой, дабы в следующий раз не отправиться в газовую камеру.

Детей у меня никогда не было. Я никогда их не хотела. Наверное, ты упрекал бы меня за это. Мое восприятие женского тела - моего ли собственного, моей матери или кого-либо еще, чей живот раздувается, а потом опустошается, - напрочь исказили лагеря. Меня воротит от женской плоти и ее упругости. Ведь там я видела, как обвисает кожа, груди, животы, как искривляются, ссыхаются женщины, видела ускоренное их разрушение - до полного истощения, до отторжения пищи, до крематория. Я ненавидела нашу скученность, необходимость все делать у всех на виду, наше обезображивание, наши шараханья на последнем издыхании. Мы были зеркалами друг для друга. Окружающие тела показывали, что нас ждет, и мы ругали себя за то, чем становимся. Ни у одной из женщин больше не было месячных, некоторые даже задавались вопросом, не подмешивали ли нам в еду бромид, на самом деле все жизненные циклы просто-напросто были прерваны. Рожать не имело смысла: младенцев отправляли в газовую камеру в первую очередь. Иногда красота находила способ пробиться, выделив наиболее достойную особу: «Вы слишком красивая, чтобы умереть», - как-то раз сказала моей подруге Симоне польская уголовница Стеня, которая стала помощницей начальника лагеря. Но такое было возможно, пока между узницами оставались различия, потом мы делились лишь на тех, кто продолжал держаться, и тех, кто сдавался. Я относилась к первым. Но мне нечего было дать ребенку, я всегда с трудом принимала даже детей, рождавшихся у брата, сестры, друзей.

Мне потребовалось немало общения с разными людьми, прежде чем я приняла собственное существование, саму себя. Потребовалось много времени, чтобы полюбить. Я прокрадывалась в другие эпохи, в чужие жизни, погружалась в любовные истории, о которых отцу не рассказывают, в баталии и революции, лишь бы заглушить прошлое.

Мало-помалу меня подхватило волной моего поколения со всей его неразберихой, и я в полной мере прочувствовала молодость. Мне захотелось что-то делать, хотя я особо не понимала, что именно, захотелось стать частью некой истории, куда более объемной, чем моя собственная, захотелось открыть для себя мир, учиться, изредка смеяться, включаться в бесконечные беседы, которые велись в разных бистро квартала Сен-Жермен-де-Пре. На улице Кондорсе, где мы тогда жили, я садилась на автобус № 85 и ехала в Латинский квартал, полный студентов, интеллигенции и таких же, как я, растерянных людей. Я ощутила, как стала наполняться желанием жить, то же настроение заставляло меня петь, когда мы дрожали от холода в заснеженном Берген-Бельзене.

Я старалась отдалиться от Биркенау, никогда больше о нем не говорила, скрывала номер на руке. Я часто встречалась со своей подругой Дорой. Тоже бывшая депортированная, потерявшая в лагерях мать и младшую сестру, она была очень несчастна, я чувствовала это и понимала, что несчастье глубоко укоренилось в нас. И чтобы отстраниться от него, я отстранялась от Доры. На нее наводила страх сама мысль пойти в кафе, я же демонстративно распахивала двери таких заведений - тогда девушки так еще не делали. Помню, как мы сидели с ней вдвоем в кафе «Дюпон Латен». С нами пытались заговорить парни, такие беззаботные, смешливые, мне хотелось окунуться в их веселую болтовню, я жаждала легкости и бесед - вот два слова, в которых весь Сен-Жермен-де-Пре. В этом квартале находилось все, что не унесла с собой война, антисемитизм в нем процветал по-прежнему, но возможность общения казалась важнее. Здесь царила странная смесь буржуа, людей левых взглядов и бывших подпольщиков. В моем окружении были сплошь сироты, и я с ними дружила, хотя евреи мне надоели, надоела скученность, перенесенная сюда из лагерей. Мне нужны были другие люди.

Задаться вопросом, какой судьбы желал бы для меня ты, я даже не пыталась - слишком боялась ответа: наверное, как и мама, ты хотел бы для меня красивой еврейской свадьбы и много детей. Как любая раскрепощенная девушка, я носила брюки, мама же кричала на меня, рвала их, а стоило в доме появиться гостям, обрушивалась на меня с критикой. Я не сдавалась. Я вступала в жизнь, которую ты вряд ли бы одобрил.

Все же мне хочется верить, что ты не стал бы браниться. Что после всего пережитого ты полюбил бы свободу. Но если честно, мне трудно представить, каким бы ты был. Мне кажется, я не знала тебя по-настоящему. Нас разлучили, когда мы только начали узнавать друг друга. Помню, как во время войны мы с тобой гуляли в лесу, и ты учил меня остерегаться мальчиков. Мое бунтарство проявлялось уже тогда, а ты был строгим отцом. Так что спорили бы мы обязательно. Даже ссорились бы - и этого мне очень не хватает. Мне хотелось, чтобы мы хлопали дверями и мирились. А потом, спустя годы, подыскивали слова, которые произносят, желая вернуться в прошлое и все исправить.

И если я до сих пор раздумываю, где же потеряла твое письмо, если каждый раз у меня появляются разные версии - то ли спрятала его под лавкой в сушильне, когда пришлось переодеваться, то ли потеряла в Берген-Бельзене, а может, в Терезиенштадте, - если я до сих пор ищу в недрах своей памяти те забытые строки, прекрасно понимая, что их не найти никогда, так это потому, что они очертили у меня в голове какой-то закуток, и я обращаюсь к нему с тем, что никому не расскажешь, - к своего рода белому листу, на котором я по-прежнему могу излить тебе душу. Я знаю, какой любовью были наполнены

те строки, и я ищу ее всю свою жизнь.

* * *

Твою фамилию я больше не ношу, но очень по ней скучаю и часто добавляю «урожденная Розенберг». Это означает «горная роза» или «гора роз» - очень красиво. Я ношу фамилии мужчин, за которых выходила замуж. Не осуждай меня, но ни один, ни другой евреем не был. Первого звали Франсис Лоридан, как-то раз я упала с велосипеда на дороге, ведущей к замку, а он помог мне подняться - вот так мы познакомились и вскоре поженились. Он был инженером, мечтал уехать за границу и надеялся, что я отправлюсь с ним, но я не хотела жить в колонизированных странах, куда набирали квалифицированных строителей, не хотела быть «женой белого господина», а еще не хотела покидать Париж. Он уехал на Мадагаскар, а я меж тем варилась в котле сен-жерменской политической и культурной жизни, перебивалась случайными заработками, пока не нашла работу на телевидении. За Франсисом я так и не поехала, мы расстались, но официально расторгли брак много позже, когда в профессиональной среде я уже была известна под его фамилией, поэтому после развода не стала ее менять. Должна признаться, она меня устраивала, ведь антисемитские настроения и после войны были распространены, и гораздо проще было жить с фамилией Лоридан, чем Розенберг. Вторым моим мужем стал Йорис Ивенс. О нем надо рассказать тебе подробнее.

Йорис был старше меня на тридцать лет. Его, выходца из Голландии, путешественника, поэта, художника, крепко сложенного, с длинными седыми волосами, называли Летучим Голландцем. Он родился на рубеже веков, как и ты. Йорис стал не только свидетелем появления кинематографа, но и одним из его пионеров, одним из крупнейших документалистов, известных во всем мире, он объехал планету с камерой на плече, рассказывал о Гражданской войне в Испании, борьбе рабочих и освобождении народов. Он жил с непрекращающейся душевной болью из-за страданий человеческих. Как многие творческие люди, между двумя мировыми войнами он стал разделять коммунистические идеи в ответ на поднимающий голову фашизм. Он переживал, глядя на то, как советская система разбивала его идеалы, но не отступился от них. Мы познакомились в 1962 году, он увидел меня в фильме «Хроника одного лета». В кадре я протягивала микрофон случайным прохожим на улице и спрашивала: «Вы счастливы?» А потом говорила о тебе, о лагерях, о твоем исчезновении. Это был совершенно новый подход к созданию кино: люди рассказывали о себе, раскрывали свои чувства. Мои родственники упрекали меня за это. «Не ходите на этот фильм, там Марселин выставляет себя напоказ», - говорила моя тетка. Йорис увидел, как в этой киноленте я демонстрировала вытатуированный номер, рассказывала о жизни без тебя. Думаю, я не выглядела страдающей, но и не говорила, что счастлива. Йорис был знаком с режиссером и признался ему: «Повстречай я эту девушку - влюбился бы в нее». Так все и вышло. Больше мы не расставались.

Мою историю, а стало быть, и твою, он знал. Но мы редко ее касались, да и вообще мало говорили о жизни до нашей встречи, чтобы ненароком не причинить друг другу боль. Мы были этакой гидрой о двух головах: вместе путешествовали, снимали фильмы, мечтали о будущем. В своих мемуарах Йорис написал, что нас объединяло желание избавить планету от нечистот, - звучит довольно громко, под стать его идеализму, но, по сути, все верно. Мы жили настоящим и даже думали, что можем повлиять на историю. Необычное ощущение для Stuck из Биркенау.

Однако я рассказываю тебе о временах, которые ты уже не застал. Представь себе мир после Аушвица. Желание жить приходит на смену желанию умереть. Вновь обретенная свобода воодушевляет всю планету и провоцирует новые сражения! Наконец-то образовали Израиль, представляешь?! Тогда я много думала о том, сколько радости это доставило бы тебе. Ты всегда был сионистом. Между войнами ты вкладывал деньги в Еврейский национальный фонд для выкупа земель у Палестины. Ты мечтал о будущем единении нации, вкладывал средства, твой брат уже находился там. Отвез бы ты нас туда, если бы выжил? Продал бы замок, свою мечту, ставшую проклятием, променял бы ее на отъезд? Я бы уехала туда с тобой. Еще в 1947 году мы с подругой намеревались записаться в одну еврейскую организацию, которая устраивала переселение. Я хотела сражаться или быть хоть чем-то полезной там. Но нам отказали, сославшись на наш несовершеннолетний возраст [12] . Думаю, у них и так было полно вчерашних узников концлагерей, и они не знали, что с ними делать. Мы были опустошены отказом.

12

До 1974 года совершеннолетними во Франции становились по достижении 21 года.

В мире уже повеяло воздухом свободы. Пока зарождался Израиль, колонизированные народы, находившиеся под господством старых европейских держав, один за другим поднимались с колен и требовали независимости. Меня увлекали эти глобальные потрясения и связанные с ними бесконечные дискуссии. И я решила, раз уж ничего не могу сделать для себя, то буду что-нибудь делать для других. Большим событием для моего поколения было восстание алжирцев, для меня оно стало испытанием на прочность: вместе с другими, выступающими за независимость этой страны, я вела борьбу разными методами, вплоть до нелегальных, что даже привело к обыску в моей квартире французскими полицейскими, и я сняла фильм «Алжир, год нулевой» [13] , который долго был запрещен к показу. Чем больше я боролась за восстановление в правах алжирцев, тем больше во мне крепло чувство, что я погашаю долг перед собой. Нахожу свое место в этом мире. Они арабы, я еврейка, но дело не в этом. Я думала, что через освобождение народов - будь то алжирцы, вьетнамцы, китайцы - еврейский вопрос разрешится сам собой. Как показало время, я ужасно ошибалась, но тогда я твердо в это верила.

13

Фр. Algerie, annee zero — документальный фильм Марселин Лоридан-Ивенс и Жан-Пьера Сержана о жизни Алжира в самом начале его независимости был запрещен к показу как во Франции, так и в Алжире.

Поделиться с друзьями: