А у нас во дворе
Шрифт:
Начало века — эпоха славы Айседоры Дункан, время, когда много говорили и писали о физическом вырождении человечества, о запущенности тела, время создания новой гимнастической школы, когда теоретики гармонической гимнастики Дельсарт, Далькроз, Демени ратовали за сближение движения с музыкой, с искусством, время увлечения свободным, естественным, раскованным движением. Не механистическим, не снарядовым, характерным для немецкой и шведской гимнастики, не стесненным жесткими нормами, как в балете, но таким, которое доступно каждому и в котором нуждается не только тело, но и душа. А это возможно только при полном слиянии с музыкой, когда музыка диктует единственно возможный жест. Об этом писал Максимилиан Волошин в статье, посвященной танцу (он имел в виду студию Рабенек, но его слова можно полностью отнести к одной из звезд этой студии Алексеевой и ее этюдам): «Музыка есть в буквальном смысле слова память нашего тела об истории творения. Поэтому каждый музыкальный такт точно соответствует какому-то жесту, где-то в памяти нашего тела сохранившемуся. Идеальный танец создается тогда, когда все наше тело станет звучащим музыкальным инструментом и на каждый звук, как его резонанс,
Создавая свою систему, Алексеева черпала из многих источников, но основным и неиссякаемым источником оставалась Античность — время наивысшего расцвета духовной и телесной культуры. Алексеева создала более трехсот этюдов. В набросках к своей так и не дописанной книге она приводит слова Овидия: «Если у тебя есть голос — пой. Если у тебя мягкие руки — танцуй». Ненапряженное тело, плавность, слитность и непрерывность линии, античная стойка, являющаяся исходной позицией для многих этюдов — вот основные признаки этой на удивление цельной, абсолютно лишенной эклектичности, четко разработанной системы. За часовой урок нас как бы демонтируют, чтобы потом собрать из более гибких и послушных частей. Каждый этюд — это законченная пьеса, имеющая свою логику, свое развитие, свой сюжет и характер. Уроки Алексеевой — это и гимнастика, и игра, и соборное действо. Она добилась того, чего хотела: ее студия превратилась в «остров радости». Что бы ни происходило вокруг (а вокруг, как известно, много чего происходило с 1913-го года по 1964-й, когда она умерла), в зале, арендованном для занятий, несчастных не было. Во всяком случае, до конца урока, а может, и немного после — пока не пройдет та эйфория, которую испытывает посвященный. А посвященным может быть каждый независимо от возраста, координированности и таланта. Система Алексеевой демократична и рассчитана именно на тех, кто любит движение, но непригоден для профессионального спорта. Чтобы оценить ее систему, требуется одно — уровень культуры и интеллекта, достаточный для того, чтобы почувствовать благородство и красоту рисунка. В студии алексеевской гимнастики жизнь не откладывается на потом, а происходит ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС. Даже новички, впервые осознавшие, что у них есть руки и ноги, с которыми не так-то просто совладать, испытывают на занятиях радость.
Алексеева не признавала ни разрядов, ни зачетов, ни соревнований. Что хорошо для большого спорта, то абсолютно противопоказано, когда речь идет о занятиях для себя. Совершенствуй свое движение, слушай музыку, вспоминай то, что было дано тебе природой, и делай это без натуги и боязни от кого-то отстать, без оглядки на других, абсолютно бескорыстно — вот основной принцип алексеевской системы, которая долгое время оставалась «полупризнанной, как ересь». Много лет стучалась Алексеева в двери официального спорта, пытаясь доказать необходимость гимнастики, доступной всем. Долго пыталась объяснить, как нужна такая гимнастика женщинам и детям. Не слышали. Хуже того, над системой издевались, считая ее буржуазной и декадентской. «Нельзя насыщать лирический этюд жестами беспомощности и тоски, — писали в одной из рецензий на выступление Алексеевской студии в Колонном зале по случаю Международного женского дня, — ей не вырваться из этого плена, пока в основу этюда не будут положены чувства и переживания нового человека, передовой советской женщины…» Когда читаешь недавно изданные учениками и последователями дневники Алексеевой, ее статьи, записи (книга называется «Двигаться и думать»), то еще раз с горечью убеждаешься, что нет пророка в своем отечестве. В годы парадов, маршей, спортивных призов и побед гимнастика Алексеевой казалась нелепым реликтом, анахронизмом, родимым пятном навеки исчезнувшего буржуазного прошлого. Полунищее существование (она жила в коммунальной квартире в отгороженной досками части девятиметровой комнаты — какой простор для адепта свободного танца!), бродячая жизнь студии, вечный страх остаться без крыши над головой — вот постоянный лейтмотив ее дневниковых записей. И даже обретя в 1934 году статус студии при Доме ученых (что произошло благодаря стараниям тогдашнего директора Дома ученых, гражданской жены Горького М. Ф. Андреевой), Алексеева, не имея в Доме постоянного помещения, все равно вынуждена была скитаться. Тем не менее именно в эти годы она создала один из своих шедевров — миниатюру «Интермеццо» на музыку Шумана, посвятив ее В. Ф. Комиссаржевской, которой восхищалась всю жизнь. В 1940 году она готовила для Театра-оперы И. С. Козловского большую постановку — пантомимические сцены к опере Глюка «Орфей» (у Алексеевой всегда была так называемая специальная группа, где она разучивала с наиболее одаренными ученицами этюды повышенной трудности, которые иногда показывала на сцене). Постановка не была осуществлена из-за войны. Последнее, что она сочинила, — посвященный 400-летию Микеланджело этюд на музыку Баха.
Невероятно повезло тем, кто попал на занятия к Алексеевой в раннем детстве. За свою жизнь Людмила Николаевна воспитала не одно поколение детей. Сейчас в Москве существуют группы, где преподают ее «дети и внуки». Много лет подряд выезжала она в Евпаторию, где работала в детском туберкулезном диспансере с лежачими больными. Я видела фотографию, где прикованные к постели дети пытаются приподняться и повторить жест Алексеевой. А жест ее — воздетые к небу руки — настолько выразителен, что не повторить его невозможно. Алексеева была из тех, за кем идут. Она была сильной личностью и яркой индивидуальностью. Даже голос ее обладал гипнотической силой. Она называла себя «режиссером радости, режиссером жизни» и была таковым для очень и очень многих. Ее школа — больше чем просто
гимнастика. Это мировосприятие, это судьба. Наверное, именно поэтому ее студия выжила. Выжила несмотря и вопреки.Алексеева умерла в ноябре 1964 года. Будучи неизлечимо больной, она, отказываясь от помощи, поднималась на пятый этаж школы на Цветном бульваре, входила в зал и полулежа вела занятия, давая команды все тем же сильным, повелительным голосом.
В 1965 году в английском журнале Dancing Times и американском Dance Scope появились сообщения о ее смерти. В России же — ни звука.
Глава 5
Героини ненаписанных романов
«Итак, она звалась Татьяной…»
Родственник моего отчима, которого отчим называл красивым словом «бофрер», [24] занимал некий пост в Литфонде. «Хочешь поехать на зимние каникулы в Дубулты? Есть возможность достать путевку», — сказала мама. «Но я же не писатель», — возразила я. «Там в это время нет писателей. Одни студенты». — «Но они, наверное, дети писателей, а я нет». — «Неважно. У тебя родственник в Литфонде». Я собралась возразить, что никакой он мне не родственник, но передумала. А почему, собственно, не поехать, если предлагают? Шел 1960 год. Я училась на третьем курсе, делать мне в каникулы было абсолютно нечего. Тот, кто занимал мои мысли, не собирался занимать мое время. А без него… без него и Дубулты сойдет.
24
От французского beau fr`ere — брат жены или мужа.
Городок оказался дивным, почти игрушечным, в окнах одноэтажных домов виднелись елки в мишуре, вспыхивали и гасли разноцветные лампочки. Падал снег, который тут же таял. Дом творчества располагался возле залива и состоял из нескольких коттеджей: в одном ели, в других жили. Столовая была небольшой и по-домашнему уютной: тюль на окнах, над круглыми столами — нарядная и не слишком громоздкая люстра, рояль в углу. Моими соседями по столу были жена поэта с сыном-первокурсником и племянница популярного сатирика студентка Ира. Первокурсник, по виду типичный маменькин сынок, оказался эрудитом, знающим наизусть все созвездия и всего Шекспира по-английски. Студентка Ира, моя соседка не только по столу, но и по комнате, выглядела гораздо старше своих лет, держалась светской львицей, к женщинам много старше себя обращалась «мадам» и усердно лорнировала всех, кто входил в столовую. «Не хватало еще провести каникулы в обществе нескольких девиц и желторотого Сенечки», — мрачно шутила она.
На второй или третий день моего дубултовского житья в столовую вошли двое. Он был темноволос, слегка сутул, носил мятые вельветовые брюки и яркий шейный платок. Она… Но, чтоб говорить о ней, нужно собраться с духом. Легче начать с одежки. Одежка была смешная: байковая пижама в каких-то морковках и зайчиках. Пижама удивила. Лицо потрясло. Я видела немало красивых лиц, но ЭТО было особенным. Рядом с ним — нервным, тонким, загадочным — все бледнело, тускнело, скукоживалось, испарялось. Лицо притягивало взгляды. Его невозможно было не заметить, а заметив — забыть. Я, да и все мои соседи по столу, непрерывно поворачивались туда, где сидела ОНА. Оказалось, что Сенечка и его мама были давно и хорошо с ней знакомы. Звали ее Таней, она была дочерью известной поэтессы и уже не первый год приезжала в Дубулты со своим мужем-художником. Вскоре выяснилось, что их поселили в нашем коттедже, в соседней комнате.
В тот же вечер мы большой компанией отправились гулять. Увязая в мокром снегу, перекидывались снежками, лепили снежную бабу, а когда устали от шумных игр, принялись изучать звездное небо под руководством Сенечки. Я старалась держаться ближе к Тане, ведущей беседу с тетей Марусей (так она называла Сенечкину маму). Тетя Маруся расспрашивала Таню о житейских делах, о сестре, о маме. Таня отвечала самым обычным образом, но каждое ее слово звучало так, будто речь шла о предмете таинственном и нездешнем. То ли виноват был тембр голоса (Таня много курила и говорила с легкой хрипотцой), то ли манера затихать к концу фразы и делать паузу перед следующей. При этом губы ее слегка вздрагивали, и казалось, что все сказанное не имеет ни малейшего отношения к ее жизни и мыслями она далеко-далеко.
По вечерам мы собирались в холле, где играли в пингпонг, болтали и дурачились. В доме кроме нас жили латышские поэты и московский переводчик с незабываемым именем Цезарь. Сенечка, обладающий своеобразным чувством юмора, доводил переводчика до белого каления тем, что по нескольку раз в день приветствовал его одним и тем же латинским изречением Ave, Caesar, morituri te salutant! [25] Когда Цезаря начало трясти от этих слов, Сенечка, сжалившись, сократил приветствие до Ave, что, впрочем, не успокоило Цезаря.
25
Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя (лат.).
Но, что бы ни происходило в этом доме, меня интересовала одна лишь Татьяна. Будучи моей ровесницей, она жила в неведомом мне мире — мире пугающем и манящем. Что бы она ни делала, играла ли в карты, изучала меню на завтра, говорила ли с соседями по столу, она всегда была здесь и не здесь. О, как мне хотелось стать такой же ускользающей и таинственной! Я попробовала говорить более низким голосом, затихать к концу предложения, делать паузы между словами, но загадочности не приобрела. Может быть, секрет в хрипотце? Но где ее взять? Разве что начать курить? От этой мысли меня бросило в жар. Я вспомнила, как отчим воевал с мамой, пытаясь заставить ее бросить курить. «Ты похожа на проститутку. Меня тошнит от запаха никотина!» — кричал он.