Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А у нас во дворе
Шрифт:

«Стихотворение не случилось. Все погибло в третьей строке. В первых двух еще живет, а дальше — инерция». Н. В. удивительно улавливал авторскую интонацию и прочитывал именно так, как писал автор. Пока он размышлял над стихами, я разглядывала полутемную, заполненную книгами и тишиной комнату, слушала воркотню голубей за окном, выходящим во двор, и с тревогой следила за выражением его лица, пытаясь угадать, что он думает. Наши встречи всегда строились одинаково. Панченко читал мои стихи, мы подробно о них говорили. Иногда разговор уходил в сторону и снова возвращался к стихам. Но я никогда не спрашивала его, над чем работает он сам, не просила почитать стихи, считая себя ученицей, не смеющей беседовать с мэтром на равных. По этой же причине, когда Тарковский читал мне свои новые стихи, я не высказывала вслух своего к ним отношения. Однажды после моего визита позвонила Татьяна Алексеевна: «Ларисочка, вам что, не нравятся Арсюшины новые стихи?» Я растерялась:

«Как? Почему?» «Но вы ничего не сказали». С той поры я поняла, что каждому — молодому и старому, безвестному и прославленному — недостает внимания, душевного отклика, а главное, уверенности в себе. «И нам сочувствие дается, как нам дается благодать». Оглядываясь назад, вижу, что проходила некий путь, пытаясь найти себя и свое. И еще вижу, что далеко не

благополучный мир, в котором жила, казался почему-то обжитым и домашним. Война, эвакуация в Куйбышев, где я, по рассказам близких, чуть не погибла в яслях от диспепсии, послевоенная убогая московская коммуналка на Полянке, класс, состоящий из пятидесяти девочек, из коих лишь у одной был жив отец; невнятные, приглушенные разговоры, во время которых мелькали малопонятные слова: посадили, космополит, ex nostras, — вечно пропадающие на работе взрослые… И все же у меня был ДОМ: длинные зимние вечера, когда бабушка шила из лоскутов одежки для моей куклы, сладкое воскресное утро, когда мама читала мне вслух, праздники, к которым готовились заранее: пекли коржи для «наполеона», следя, чтоб я не отщипнула слишком много, варили фаршированную рыбу. «Бинечка, сделай вкус», — кричала из кухни бабушка. И тогда дедушка засучивал рукава рубашки и делал «вкус», добавляя соль, пряности и нечто известное ему одному и создающее тот необыкновенный аромат, который распространялся по квартире. В понятие ДОМ входили кусты сирени, посаженные когда-то бабушкой во дворе, кучи угля возле котельной, голубятня в соседнем дворе, улицы и переулки, по которым можно было гулять и разговаривать, не повышая голоса, аромат свежего хлеба, доносящийся из соседней булочной «под навесом», таинственный запах сырого, грибного леса в вестибюле Третьяковки, куда мы, живя неподалеку, часто бегали, звонок трамваев — всех этих «Аннушек» и «букашек», — тихие, задумчивые вздохи троллейбуса. Все это называлось МОСКВА. Она еще оставалась такой в 1950–1960-е годы. По ней хотелось идти пешком. И шли. Из института через парк «Сокольники», на Кузнецкий в книжный магазин, на улицу Разина в библиотеку иностранной литературы (вернее, в Разинку), чтоб послушать обзор новинок английской и американской литературы, на Цветной бульвар в студию алексеевской гимнастики. Студия располагалась в школе, рядом с которой прятался во дворе маленький, уютный, типично московский особняк, где некогда жил актер Михаил Щепкин. Я невольно пыталась заглянуть в окна особняка, надеясь увидеть картинки прошлой жизни. Нет, время определенно текло медленнее в те годы. Его хватало и на чтение, и на друзей, и на одинокие прогулки. Не покидало ощущение спиралевидного движения, постепенного роста. Все было исполнено смысла и значения. Вот загадка, которую не могу разгадать: почему в такое отнюдь не вегетарианское время мир представлялся более пригодным для жизни, чем сегодня. Ведь и «оттепель» не пастораль: наши танки в Венгрии и Чехословакии, суды над интеллигенцией, идеологическая кампания, невежество, раболепство, слепота. И все равно постоянно звучал «надежды маленький оркестрик». А позже все надломилось и рухнуло. Ощущение стабильности сменилось предчувствием близкой катастрофы. Когда я думаю о конце 1970-х и начале 1980-х, на ум приходят слова «безысходность», «тупик», «могильная плита». И одновременно непрерывная гонка, усталость от неподъемного быта и, главное, от невозможности воплотить задуманное. В моем случае — от невозможности выйти к читателю. Когда-то, в начале нашего знакомства, Николай Васильевич Панченко сказал: «Вам не надо суетиться, Ларисочка. У ваших стихов есть ножки». Увы, все оказалось сложнее и безнадежнее. Груда неизданного росла и росла, грозя обвалом в домашнем масштабе. Стихи как дети, которые со временем должны покидать родителей и жить на своих путях. Узкий круг друзей и близких не спасает положения. Стихи должны выходить в мир к НЕИЗВЕСТНОМУ читателю и жить своей, НЕВЕДОМОЙ поэту жизнью. Пыльные папки на шкафах, столах и полках — не жизнь, а кладбище стихов. Строки, строки, строки. С кем говорю? Зачем пишу? Выходит, мой путь лежал от одного «зачем» к другому. А в 1990-м и подавно не до стихов. Можно ли расслышать стихотворную строку в надсадной какофонии: рынок, демократия, дефицит, коммерция, милосердие, погромы, омоновцы, храм. Город, в котором живу, превратился в пустыню. Все в дефиците — воздух, еда, одежда, тишина, покой, радость. Унылые стены домов оклеены объявлениями, призывающими записаться в группу ушу, на блицкурсы иностранных языков, посетить видеосалон и помочь найти собаку. «Пропала собака, — вопиют стены города, — рыжая, черная, палевая. Помогите найти. Звонить по телефону… Вознаграждение гарантируем». Помогите, мы тоже пропали и, бездомные, бесхозные, мечемся по призрачному городу при тусклом свете редких фонарей. Никогда еще мир не казался мне столь агрессивно-назойливым, взвинченным, неустроенным, угрюмым. Никогда еще не навязывал себя с такой яростью, лишая права на тишину и суверенность. Никогда еще я не чувствовала такой подключенности к абсурдным, жестоким, горьким и кровавым событиям сегодняшнего дня. Никогда еще мое занятие не казалось мне таким бессмысленным и ненужным.

Разговоры о музыке с Тарковским, чтение стихов Николаю Васильевичу Панченко, многочасовая прогулка с Григорием Левиным, шумные литобъединения, неторопливое чтение книг, всегда необходимых, всегда появлявшихся на моем столе вовремя, — все кажется несбыточным и невозможным сегодня. Неужели эта больная жизнь является естественным продолжением прежней? Неужели ПУТЬ продолжается и куда-то ведет? Неужели и это провальное время «не на погибель нам дано, а во спасенье?»

* * *
Ничего из того, что зовется броней, — Ни спасительных шор, ни надежного тыла…  Как и прежде, сегодня проснулась с зарей, Оттого что мучительно сердце заныло, То ль о будущем, то ли о прошлом скорбя… А удачи и взлеты, что мной пережиты, Ни на грош не прибавили веры в себя, Но просеялись будто сквозь частое сито. Так и жить, как в начале пути, налегке — Неприкаянность эту с тобою поделим. Тополиная ветка зажата в руке — Вот и руки так горько запахли апрелем.
* * *
Устаревшее — «сквозь слез», Современное — «сквозь слезы» — Лишь
одна метаморфоза
Среди тьмы метаморфоз.
Все меняется, течет. Что такое «штука», «стольник», Разумеет каждый школьник И детсадовец сечет. Знают, что «тяжелый рок» — Это вовсе не судьбина, А звучащая лавина, Звуков бешеных поток. От скрежещущих колес, Вздутых цен и дутых акций, — Обалдев от всех новаций, Улыбаемся сквозь слез.

«А если был июнь и день рожденья…»

(Памяти Арсения Александровича Тарковского)

В затонах остывают пароходы, Чернильные загустевают воды, Свинцовая темнеет белизна, И если впрямь земля болеет нами, То стала выздоравливать она — Такие звезды блещут над снегами, Такая наступила тишина, И, боже мой, из ледяного плена Едва звучит последняя сирена.

Эти стихи были так не похожи на все остальные, напечатанные на той же странице журнала «Москва» (не помню номера журнала и года, но помню, что это было в начале 1960-х). Всего одно маленькое стихотворение, над которым стояло имя неизвестного мне поэта: Арсений Тарковский. Стихи запомнились. Имя тоже. Когда я хотела записать только что сочиненные строки, я подкладывала под листок бумаги журнал с полюбившимся стихотворением. Для вдохновения. Я недавно начала писать стихи и по вечерам ходила в литобъединение при многотиражке «Знамя строителя». Литобъединение собиралось на Сретенке в Даевом переулке. Там читали стихи, курили, спорили, кого-то возносили до небес, кого-то ругали, приглашали в гости мэтров. Но имя Тарковского никогда не звучало. Он был еще малоизвестен. [28]

28

В 1946 году после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» издание первой книги Арсения Тарковского было приостановлено, а потом матрицированный набор был уничтожен.

Однажды я услышала, что при Союзе писателей открывается студия молодых литераторов. Меня пригласили в эту студию, и я с радостью пошла. Организационное собрание происходило в Малом зале Дома литераторов. Зал был набит битком. За длинным столом сидели писатели — будущие руководители семинаров. Речи, речи. По окончании собрания всем студийцам предложили подойти к спискам, висящим на доске, и посмотреть, в чей семинар они попали. Я мечтала оказаться в семинаре Давида Самойлова, но, увы, не оказалась. Я так огорчилась, что побежала к одному из организаторов студии, поэту Нине Бялосинской, с которой была знакома прежде, умоляя записать меня к Самойлову. «Не могу, — говорила Нина, — у него полно народу. Но я записала тебя к прекрасному поэту Арсению Тарковскому. Иди познакомься с ним. Вон он, пожилой, с палкой». Робея, я подошла к поэту. Тот встал, уронил палку, протянул мне руку ладонью вверх и, мягко улыбнувшись, сказал: «Здравствуйте, дитя мое». И происходило это в 1966 году. Тарковскому было пятьдесят девять лет.

На первом семинаре Тарковский произнес речь, если то, что он сказал, можно назвать речью. «Я не знаю, зачем мы здесь собрались, — говорил он с улыбкой. — Научить писать стихи нельзя. Во всяком случае, я не знаю, как это делается. Но, наверное, хорошо, если молодые люди будут ходить сюда и тем самым спасутся от тлетворного влияния улицы». Вот с такой «высокой» ноты мы начали свои занятия. На каждом семинаре кто-то читал стихи, а потом семинаристы высказывались по поводу прочитанного. Почему-то на литобъединениях было принято нападать и кусаться. Тарковского такой тон шокировал. Было видно, что ему становилось неуютно в обществе юных волчат. Тарковский не хвалил всех подряд. Вышучивал неуклюжие строки, не пропускал ни одной плохой рифмы, но никогда не делал это грубо. Если же стихи ему совсем не нравились, он говорил: «Это так далеко от меня. Это совсем мне чужое». Арсений Александрович никогда не держался мэтром, вел семинары весело и любил рассказывать, как однаж ды Мандельштам читал в его присутствии новые стихи:

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем! Я нынче славным бесом обуян, Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа…

«Почему не Антуан?» — спросил Т. «Молодой человек! У вас совсем нет слуха!» — в ужасе воскликнул Осип Эмильевич. Как я узнала много позже, Арсений Александрович рассказывал нам историю, случившуюся не с ним, а с Семеном Липкиным. «Я не обманываю, я фантазирую», — говорит герой одной детской книжки; то же самое можно сказать и про Тарковского.

В присутствии Тарковского, такого артистичного, живого, ироничного и простого, смешно выглядели юные неулыбчивые поэты, которые мнили себя гениями, говорили загадками, читали туманные стихи. Однажды во время занятия, когда кто-то читал стихи, вошел один такой юный «гений», шумно подвинул стул на середину комнаты, взял со стола пепельницу, поставил ее возле себя на пол и, усевшись, закурил. В перерыве мрачный юноша подошел к Тарковскому и с ходу стал читать ему что-то заумное и длинное. А. А., который, видимо, надеялся в перерыве отдохнуть от стихов, покорно выслушал чтение до конца. Но, когда тот собрался читать следующее, прервал его, спросив, кто он и откуда. Молодой человек сказал, что работает в подвале. «Что вы там делаете? Пытаете?» — осведомился Тарковский.

А. А. был терпим. Он не любил конфронтаций, острых углов. Никогда не спорил с пеной у рта, а просто молча оставался при своем мнении. Но он был непримирим и определенен, когда речь шла о принципиальных вещах. Мой друг Феликс Розинер был свидетелем такой сцены на семинаре молодых литераторов в Красной Пахре в 1970-е годы. На общем собрании один из участников семинара вышел на трибуну и гневно заявил, что накануне вечером имярек пел под гитару антисоветские песни. «За такие песни расстреливать надо!» — кричал обличитель. И тут из зала раздался громкий голос Тарковского: «Того, кто говорит, что за песни надо расстреливать, необходимо немедленно лишить слова».

Поделиться с друзьями: