Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А у нас во дворе
Шрифт:
Еще холстов, холстов и красок, Для цветовых, бесшумных плясок, Еще холстов, еще холстов Для расцветающих кустов И осыпающихся снова, Для неба черного, ночного, К утру меняющего цвет… Еще холстов, и сил, и лет.

Не могу равнодушно смотреть на полотна Борисова-Мусатова. Даже на бледные копии с его картин. Хватательный инстинкт велит что-то срочно предпринять, чтоб удержать любимое. Вот я и расставляю словесные сети:

Осыпающийся сад И шмелиное гуденье. Впереди, как сновиденье, Дома белого фасад. Сад, усадьба у пруда, Звук рояля, шелест юбки… Давней жизни абрис хрупкий, Абрис
зыбкий, как вода,
Лишь в душе запечатлен. Я впитала с каплей млечной Нежность к жизни быстротечной Ускользающих времен…

И такую же потребность поймать, удержать вызывают у меня картины Марка Шагала и Зинаиды Серебряковой. Их живопись — это детская улыбка на сумрачном лице века. Еще более мучительное томление духа испытываю при слушании музыки. Одним из самых сильных впечатлений было знакомство с последней сонатой Бетховена в исполнении Юдиной. Тогда же я прочла «Доктора Фаустуса» Томаса Манна и была ошарашена конгениальным описанием этой сонаты в лекции Кречмара. Было наслаждение слушать музыку и читать о ней точные, пронзительные строки Томаса Манна: «…а потом настает момент, обостренный до крайности, когда кажется, что бедный мотив одиноко, покинуто парит над бездонной, зияющей пропастью, — момент такой возвышенности, что кровь отливает от лица, и за ним по пятам следует боязливое самоуничижение, робкий испуг, испуг перед тем, что такое могло свершиться. Но до конца свершается еще многое, а под конец — в то время как этот конец наступает — в доброе, в нежное самым неожиданным, захватывающим образом врываются мрак, одержимость, упорство. Долго звучащий мотив, который говорит „прости“ слушателю и сам становится прощанием, прощальным зовом, кивком, — это ре-соль-соль претерпевает некое изменение, как бы чуть-чуть мелодически расширяется. После печального до он, прежде чем перейти к ре, вбирает в себя до-диез, так что теперь пришлось бы скандировать уже не „синь небес“ или „будь здоров“, а „о ты, синь небес!“, „будь здоров, мой друг!“, „зелен дольний луг“ — и нет свершения трогательнее, утешительнее, чем это печально-всепрощающее до-диез. Оно как горестная ласка, как любовное прикосновение к волосам, к щеке, как тихий глубокий взгляд в чьи-то глаза. Страшно очеловеченное, оно осеняло крестом всю чудовищно разросшуюся композицию, прижимало ее к груди слушателя для последнего лобзанья с такой болью, что глаза наполнялись слезами: „по-за-будь печаль!“ „Бог велик и благ!“ „Все лишь сон один!“ „Не кляни меня!“ Затем это обрывается». [34]

34

Пер. С. Апта.

«Глаза наполняются слезами» не только при слушании Бетховена, но и при чтении этих строк. Томас Манн совершил невозможное: дал словесную запись труднейшей сонаты. Я читаю его текст как партитуру. Читаю и слышу звучание конкретной музыкальной фразы. Это чудо. Прочитанные строки отозвались в моих стихах через много лет:

Мой любимый рефрен: «Синь небес, синь небес». В невесомое крен, синевы перевес Над землей, над ее чернотой, маетой, Я на той стороне, где летают. На той, Где звучит и звучит мой любимый напев, Где земля с небесами, сойтись не успев, Разошлись, растеклись, разбрелись — кто куда… Ты со мною закинь в эту синь невода, Чтобы выловить то, что нельзя уловить, Удержать и умножить и миру явить.

Эти лишенные четкого жанра записки — попытка объясниться в любви тем книгам и людям (пишу только об ушедших, потому что о живых писать трудно), которые сопровождали и вели меня, еще незрячую или едва прозревшую.

Пишу о времени, когда я могла сказать о себе словами Заболоцкого: «Как все меняется и как я сам меняюсь, / Лишь именем одним я называюсь…»

О тех годах, «куда [лучше Рильке не скажешь] каждое простое событие вступало словно в сопровождении ангела».

О тех годах, когда мною владело счастливое чувство пути, о головокружительных временах, когда писала:

Гуси-лебеди летят И меня с собой уносят. Коль над пропастью не сбросят, То на землю возвратят. Но отныне на века — Жить на тверди, небу внемля, И с тоской глядеть на землю, Подымаясь в облака.
* * *
Муза. Оборотень. Чудо. Я тебя искала всюду. Я тебя искать бросалась — Ты руки моей касалась. Ты всегда была со мною — Звуками и тишиною, Талым снегом, почкой клейкой, Ручейка лесного змейкой. Без тебя ломала руки, Ты ж была — мои разлуки, Смех и слезы, звук привета, Мрак
ночной и столбик света,
Что в предутреннюю пору Проникает в дом сквозь штору.
* * *
Послушай, комарик, мы крови одной! Пока я спала, своего ты добился! Ты крови моей до отвала напился, И ты мне теперь ну совсем как родной, А значит, как я, на лету, в кураже Ты кровью, насыщенной адреналином, Напишешь стихи о житье комарином. Летаешь? Зудишь? Может, начал уже?
* * *

Легкий крест одиноких прогулок…

О. Мандельштам
Пишу стихи, причем по-русски, И не хочу другой нагрузки, Другого дела не хочу. Вернее, мне не по плечу Занятие иного рода. Меня волнует время года, Мгновенье риска, час души… На них точу карандаши. Карандаши. Не нож, не зубы. Поют серебряные трубы В соседнем жиденьком лесу, Где я привычный крест несу Своих лирических прогулок. И полон каждый закоулок Души томлением, тоской По женской рифме и мужской.
* * *
Никто ведь не должен тебе ничего. Ты праздника хочешь? Придумай его. По песне тоскуешь? Так песню сложи И всех окружающих приворожи. По свету скучаешь? Чтоб радовал свет, Ты сам излучай его. Выхода нет.

Глава 7

Туда, туда…

О штампах с любовью

Это скучное слово «шаблон», существующее в толковом словаре с пометкой «неодобрит.». Это сладкое слово, означающее устойчивость и стабильность.

Шаблон — скрепа, соединяющая грандиозную и хрупкую конструкцию — жизнь.

Шаблон — припев, творящий песню: что бы ни звучало до или после, он все увяжет.

Капитан, капитан, улыбнитесь, Ведь улыбка — это флаг корабля, Капитан, капитан, подтянитесь, Только смелым покоряются моря!

Шаблон — то, чему покоряется житейское море; то, что способно хоть как-то обуздать его и ввести в рамки.

Шаблон — стройматериал, кирпич, из которого Наф-Наф складывает жилище, недоступное волку.

«Чур-чура, я в домике», — кричали мы в детстве, забегая в кружок, очерченный мелом на асфальте или прутиком на земле. Все круги были похожи, но каждый знал свой и, очутившись в нем, чувствовал себя в полной безопасности. Салка в полушаге, а осалить слаб'o, потому что ДОМ сакрален и недоступен. Заперев его изнутри — «трик-трак», — мы вступаем в таинственную область привычек, привязанностей и любимых штампов. И не дай бог лишиться хоть одного из них. Нарушение стереотипа — испытание для взрослого и катастрофа для ребенка. Лишить его привычного — все равно что резко выдернуть пеленку из-под младенца. Однажды я проделала нечто подобное со своим новорожденным сыном и увидела панику на его лице, увидела, как быстро и беспорядочно задвигались его крохотные конечности — он летел в пропасть. Рутина жизни священна. Она спасает от хаоса и держит на плаву. «Кто пил из моей чашки и сдвинул ее с места? Кто сидел на моем стуле и сломал его?» — визжит Мишутка из сказки «Три медведя». Горе Маше, вторгшейся в святая святых и там набедокурившей. Ребенок (а «ребенок» и «душа» — почти синонимы) вступает с каждой вещью, с любым, даже самым будничным явлением жизни в тайный сговор. Поедая кашу из СВОЕЙ тарелки, он не просто ест, а близит встречу с Дюймовочкой, живущей на дне ее. Прихлебывая молоко из любимой треснутой чашки, общается с трещиной, имеющей богатую и бесконечную историю. Ложась спать, разглядывает потолок, по краям которого бегут провода и ходят маленькие люди в валенках и ватниках. Садясь за стол делать уроки, принимается исследовать пещеру, образовавшуюся в доисторические времена до его дня рождения, когда легкомысленная мама оставила на столе включенный утюг. Любимая дыра — необходимое условие существования. Устранить ее, поменяв старый стол на новый, значит разрушить устойчивый мир, выдуть тепло из обжитого пространства.

Штамп удивительно разнообразен и многолик. Устойчивость вовсе не означает оседлость. Не так давно я прочла в газете о семействе бродячих артистов, которые уже несколько лет колесят на своем фургоне по югу Франции, давая представления в провинциальных городках. Они перемещаются со своей маленькой дочкой, которая, привыкнув просыпаться каждый день на новом месте, не мыслит себе другого существования. Жизнь на колесах — ее нерушимый мир. Фургон — отчий дом, а вечно новый вид из окна ей так же дорог, как нам неизменный, до мельчайших подробностей изученный, незабываемый двор нашего детства.

Поделиться с друзьями: