А жизнь одна...
Шрифт:
За всю дорогу они не сказали ни слова. От выпитого у Эрвина немного кружилась голова, по телу разливалось приятное тепло. Стиснув зубы, он угрюмо и упорно смотрел через выгнутое переднее стекло на бегущий под машину холодный и зыбкий в свете фар асфальт. «Волга» плавно свернула на боковую улицу, дорога пошла с выбоинами.
Но вот и знакомый тупичок.
Только перед дверью квартиры, на освещенной лестничной площадке Эрвин опять заколебался и вопросительно взглянул на своего спутника и хозяина.
В квартире, видимо, все спали, лишь на кухне горел свет. За дверью справа послышался приглушенный женский голос:
— Сулев, это ты?
— Я, Фанни. Спи…
И по тому, как за дверью
— Раздевайся.
Сулев изучающе смотрел на поникшую, удрученную фигуру друга. Широкоскулое, тщательно выбритое лицо его постепенно расплывалось в добрую улыбку. И Эрвин не мог дуться, видя эту улыбку.
Они прошли в кабинет, заставленный книжными полками высотою под потолок. На письменном столе стояла бутылка коньяку, рюмки, две чашки для кофе. На диване аккуратно застлана белоснежная постель. «Для меня… ждали…» — понял Эрвин, но зародившуюся было признательность немедленно упрятал под насупленные брови.
— Ну?
Сулев больше не улыбался. Он откупорил бутылку, налил в рюмки, делая все это стоя. При свете одной настольной лампы он казался сейчас суровым, решительным, и золотистый завиток волос, упавший ему на лоб, ничего хорошего не сулил.
Эрвин все еще стоял посреди комнаты. Ярость на друга, на его семью, квартиру, на самого себя закипела в нем с новой силой. Ему хотелось наговорить гадостей и уйти, уйти отсюда навсегда, чтобы не видеть этой двусмысленной сдержанности, не слышать больше двусмысленных расспросов — что и где, не тяготиться этим уютом, распирающим толстые стены дома. Разве это дружба? Разве это друг? «Наказали тебя правильно, хотя не следовало так крепко», — вот его первые слова в тот день, когда Эрвина как щенка выбросили за борт большой жизни. Значит, он согласился с решением Яна Раммо — этого самоуверенного индюка, дорвавшегося до власти, забывшего фронтовую дружбу! А может быть, Сулев и сам поступил бы так же? Ведь он и теперь встречается с Яном — на разных там собраниях и совещаниях, подает Яну руку, про Эрвина, возможно, и не вспоминают, занятые своими высокими государственными делами, а то и просто смеются над его несчастьем?.. Нет, уйти, уйти отсюда немедленно!..
4.
И все-таки он не ушел. Ни в эту ночь на воскресенье, ни на другой день, ни на третий. По утрам Сулев и Фанни вместе уезжали на работу, — Эрвин всегда слышал, как уже в прихожей Фанни давала многочисленные и самые разнообразные наставления бабушке, а та, как автомат, отвечала на все одним тоном: «Хорошо… хорошо… хорошо…» Потом раздавалось неторопливое, баском: «Фанни, опоздаешь!» Щелкал дверной замок — и все надолго смолкало… Эрвина, спавшего в кабинете, никто не тревожил и не будил.
Но он просыпался рано, задолго до того, как в коридоре, стараясь быть совершенно бесшумной, осторожно появлялась бабушка. Это событие служило как бы сигналом к тому, чтобы Эрвин закурил очередную сигарету — уже третью или четвертую за утро. Он страшно много курил — это просто непостижимо!.. Фанни как-то сказала, что на сигареты у него уходит больше, чем на питание, и, возможно, она права. В семье Сулева
курящих не было, и Эрвин не раз замечал, что и Фанни, и бабушка, и иной раз малышка Сирье стараются как можно меньше находиться с ним в одной комнате. Особенно оберегают от него дочурку, но это, конечно, удается плохо: сизый табачный дым уже к полудню проникает во все помещения в квартире — как ни странно, даже в продуктовые шкафы на кухне…Когда Эрвин шел умываться, мать Сулева успевала поставить на стол в самой большой комнате, служившей и столовой, и гостиной, дымящийся кофе, сосиски — любимое блюдо гостя — и положить рядом пачку свежих газет. Читать он начинал сразу после сосисок, а продолжал, лежа на диване, — здесь же в гостиной, поставив прямо на пол массивную, с фигуркой орла бронзовую пепельницу. Он очень внимательно следил за всеми событиями в стране и за рубежом, и газеты, сколько бы их ни было, просматривал от корки до корки. Относительно различных международных дел имел свои неожиданные суждения, и по вечерам довольно часто между ним — с одной стороны и Сулевом и Фанни — с другой завязывались горячие споры. Но это по вечерам, а вот сейчас, после завтрака, поговорить было решительно не с кем: бабушка старалась при нем в комнату не заходить, а Сирье с ее двухлетним жизненным опытом в собеседницы по принципиальным вопросам не годилась.
Увлекшись чтением, он раз по десять зажигал одну и ту же сигарету, а на глянцевом деревянном паркете, рядом с бронзовым орлом, росла кучка пепла. Сирье с куклой или мишкой в руках, румяная и синеглазая, бежала на кухню, и оттуда доносился ее захлебывающийся, восторженный голос:
— Бабуська, а дядя Эльвин апять асыпаль… апять лядом с пеплисей! И а дивань тозе!..
— Ну ладно, ладно, — сухо отзывалась бабушка, и маленькая ябедница, сияющая и довольная собой, возвращалась на свой пост.
— Нажаловалась? — без улыбки, строго спрашивал дядя, неумело подбирая пепел, но на девочку он не сердился: несмотря ни на что, они замечательно дружили.
А на плитках паркета, возле дивана, с течением времени уже четко обозначилось темное пятно. Впрочем, такое же было и в кабинете…
В целом Эрвину в обращении с чужими вещами не везло с детства. В школе он невзначай портил и терял учебники, циркули и линейки одноклассников, в юношеские годы поломал новенький велосипед Сулева, приобретенный с таким трудом, а на фронте, при переправе через Эмайыги, утопил пулемет товарища…
В Таллине в этот день стояла солнечная погода, какие иногда случаются в осенние месяцы. Правда, с утра небо хмурилось, и холодный упругий ветер с Балтики гнул пожелтевшие кроны молодых тополей и березок в саду напротив. Грустные краски осени наводили на Эрвина тоску. Ему опять стало жалко себя и так захотелось выпить, что он, нарушив установившийся в последние три недели порядок, даже не стал смотреть газеты и позвонил Сулеву на работу.
— Ты очень занят, директор?
— Да, у меня совещание, — послышалось в трубку.
— Жаль.
Он со злостью швырнул трубку на телефон. Соскользнув с рычагов, трубка упала на стоявший возле стола утюг и треснула пополам. Наблюдавшая за этим маленькая Сирье стремительно сорвалась с места, и только ее огромный бант и развевающиеся золотистые пряди мелькнули в коридоре.
— Бабуська, а бабуська… он… он тилефонь сламаль!.. — донеслось из кухни, и «он», впервые за последнее время, по-настоящему растерялся.
Бабушка появилась в дверях, нервно вытирая полотенцем худые, натруженные руки. Эрвин вспомнил, что много-много лет назад, когда приключилась история с велосипедом, эта женщина, тогда еще почти молодая и красивая, чуть не упала в обморок, увидев скрюченные колеса и изогнутую раму машины, только что подаренной сыну. Что она скажет сейчас?