А зори здесь тихие… (сборник)
Шрифт:
– Почему стоишь? Почему не атакуешь?
– Мир! Ребята Москву поймали! Мир, товарищ генерал! Приказ Верховного главнокомандующего…
– Отставить! – генерал яростно стукнул по броне молотком, и танк загудел гулко и тревожно. – Есть мой приказ! Мой, понятно?..
– Понятно, – тихо сказал офицер. – Виноват…
– Вперед! Подавить огневые точки. Атаковать и взять мост.
– Фаустники.
– Вас прикроет разведбат. – Генерал в упор заглянул в погрустневшие глаза офицера, добавил негромко: – Последний бой, Колымасов. Часок еще, а?..
И, словно застеснявшись, повернулся и зашагал к соседнему танку, размахивая молотком…
Больше он не командовал, не кричал, не
– Последний бой, ребята. Прошу. Очень прошу.
Он просил. Он – горластый и энергичный, резкий, дерзко настойчивый – просил своих офицеров продолжать этот последний, трижды проклятый бой и сам удивлялся мягкости собственного тона. Нет, он понимал, что просить совсем необязательно, что танкисты беспрекословно пойдут в атаку и по приказу, и по жесту, и даже если он просто выматерит их тремя хлесткими словами. Понимал, но почему-то не мог заставить себя закричать, заругаться, просто рассердиться, как еще совсем недавно сердился на наблюдательном пункте. Здесь, в непосредственной близости от врага, для которого тоже кончилась война, но который почему-то не желал этого признавать, он вдруг почувствовал, что в нем нет сил приказать своим ребятам идти на смерть в день, который вся земля, все страны и народы уже объявили днем величайшего счастья.
Командиры машин – кто молча, кто озорно, а кто и грустно – кивали, захлопывали люки. Ревели моторы, и танки, срывая дерн, ползли по откосу к гребню. Высунув из-за него башни, они открывали огонь, и пороховой дым, смешиваясь с голубыми облаками газойля, медленно сползал в низину.
Вскоре подошел разведбат во главе с молчаливым маленьким капитаном. Выслушав задачу, в которой тоже звучали непривычные просительные нотки, капитан тихо сказал «есть», распределил людей по машинам и сам вскочил на танк Колымасова. Танки вздрогнули и, заваливаясь на корму, один за другим стали исчезать за крутым гребнем холма. Генерал снял фуражку и вытер рукавом лоб.
– Закурите, – разведчик протянул заклеенную папиросу.
Генерал прикурил, сделал несколько затяжек и бросил окурок.
– Пошли, разведчик.
Они поднялись на холм и легли на скате, глядя на поле боя.
Танки шли, рассыпавшись веером и стреляя на ходу. Местность была сильно пересеченной, и механики, боясь заглушить моторы, жали на максимальных оборотах. Густые клубы выхлопов шлейфами тянулись за машинами, и фигуры разведчиков прятались в дыму.
– Молодец Колымасов, – сказал генерал. – Все учел: даже что воздух в низине сырой.
За изрезанной складками и оврагами низиной виднелся каменный мост. Перед ним в глубоких окопах и развалинах казарм охраны засели немцы. Судя по частоте огневых вспышек, система обороны моста была мощной, заранее продуманной, и генерал остро пожалел, что поторопился и завязал бой, не подтянув артиллерию.
– Огоньку бы сюда, – вздохнул он.
– Поздно, – сказал Мелешко.
Маленькие фигурки уже прыгали с танков и, пригнувшись, перебегали впереди машин, прочесывая кусты и лощинки густым автоматным огнем: там, очевидно, прятались немецкие фаустники. Два танка на левом фланге уже горели: черный дым сплошной полосой тянулся по ветру; два других, забравшись в воронки, вели яростный огонь, но с места не двигались.
– Да, поздно, – вздохнул генерал. – Черт!..
Он вскочил и побежал вперед, и разведчик, неодобрительно покачав головой, пошел следом.
Позднее генерал часто спрашивал себя: зачем он это сделал? Почему,
вдруг забыв, что он – командир корпуса, что в его руках мощнейшие средства уничтожения, которые только ждут сигнала, чтобы обрушиться на врага (его сигнала!), – он полез в бой на узком участке, словно был еще тем молодым выпускником бронетанковой академии, которым закончил еще финскую, – неопытным и горячим комбатом? Да, его беспокоили и затяжка боя, и нерешительность танкистов, и удивительная в конце войны стойкость немецкой обороны. И все-таки не это было главным.Уже двенадцать часов, половину суток, был мир. Мир! Двенадцать часов вся Европа пела и плакала, танцевала, целовалась, ликовала и пьянствовала, потому что большей радости, большего торжества и облегчения не знало человечество за всю свою неласковую историю. А здесь, на этом узком, безлюдном горном перевале, повинуясь его приказу, еще умирали люди, и в этот страшный и до ужаса несправедливый час он хотел быть рядом со своими ребятами, он хотел разделить с ними опасность, он просто не имел права уйти на НП и считать оттуда, сколько еще факелов зажгут немецкие истребители из его «тридцатьчетверок».
Они прошли совсем немного, когда немцы накрыли их густым минометным огнем. Это были не случайные мины, а систематический, беспощадный огонь по площади: видно, немцы, опасаясь подхода свежих пехотных частей, отсекали их от слепых и беззащитных перед фаустниками танков.
Генерал и разведчик упали рядом, потом перебежали в мелкую канаву, и разведчик толкнул в нее генерала, а сам навалился сверху и лежал не шевелясь, и только когда наконец налет кончился, генерал понял, что разведчик мертв.
Он встал, долго смотрел на окровавленный, иссеченный осколками ватник солдата, на его совсем недавно подстриженный затылок, все время машинально смахивая со своего лица кровь, стекающую с рассеченного лба. Потом глянул вперед: там еще слышались выстрелы, рев танков, но опытное ухо уже ловило какой-то перелом. Он всмотрелся и понял: Колымасов ворвался на мост.
3
Через час, когда все было кончено и он – уже без ватника, с чистой повязкой на голове – сидел на пункте связи, адъютант доложил, что немецкий генерал хочет сказать несколько слов. Он молча поднялся, но ответить не успел, потому что Ларцев, посмотрев на него, буркнул:
– Пусть войдет. – А когда адъютант вышел, добавил тихо: – Война кончилась, между прочим. Четырнадцать часов назад.
Вошел немецкий генерал – еще нестарый, сутулый, длиннорукий человек со смертельно усталым, безжизненным лицом. Рука его была на перевязи, и поздоровался он молчаливым кивком. Не ожидая вопросов, начал говорить: сухо, почти без интонаций. Невозмутимый переводчик еле успевал переводить:
– Он – не нацист, он – кадровый офицер. Вермахт. Он никогда не был поклонником Гитлера. Он понимает, что это обстоятельство никоим образом не может облегчить его участь, и готов ехать в Сибирь. У него одна проблема, которую он рискует изложить, зная о благородстве русского командования. В этот радостный для всех день окончания великой войны он просит сообщить его семье, которая проживает в Кёльне…
– Вот почему он так на запад рвался! – негромко сказал полковник.
– Он надеется, что советское командование не откажет ему.
– Есть в немецком языке слово «подлец»? – вдруг звонко перебил генерал. – Есть?
– Так точно, товарищ генерал, – несколько смешался переводчик.
– Ну так скажите ему от моего имени, что он – подлец. Подлец и убийца.
Переводчик громко и ясно, стараясь передать интонацию генерала, перевел фразу. Немец медленно поднял голову, его землистое лицо порозовело.