Аббатиса
Шрифт:
Мари шикает на Цецилию, не дав той дорассказать и расплакаться в полную сласть, и говорит: эта история всегда казалась мне удивительно глупой, в этой истории дама поплатилась за свою красоту, в жизни же куда чаще дама расплачивается за то, что некрасива.
Тебе-то, конечно, виднее, раздраженно бросает Цецилия, ты-то у нас никогда не ходила в красавицах, но не поплатилась за свое уродство, а возвеличилась, теперь ты праведнейшая из праведниц на этом острове, всеми любимая и почитаемая, ты баронесса короны, у тебя земли больше, чем у множества здешних дворян, ты богатейшая аббатиса к северу от Фонтенвро. Будь ты красавицей или такой же уродиной, но женственной и уступчивой, тебя выдали бы замуж, и, скорее всего, ты давным-давно умерла бы в родах, и в этом мире от тебя осталась бы разве что дочь, не особо знатная дворянка, за хлопотами позабывшая даже черты материного лица. Ты стала той, кем стала, только благодаря своей некрасоте, говорит Цецилия.
Мари с некоторым раздражением глядит на Цецилию. Хочется подраться
Цецилия смеется пренебрежительно и говорит: ну конечно, ты никому ничем не обязана! Как червь, что рождается из ниоткуда в грязи. Нет. Тебя лепили другие с тех самых пор, как ты была плодом в материнской утробе, тебя лепила мать, твои свирепые тетки, твои книги, твои деньги; королева, отправив тебя сюда, куда больше повлияла на то, кем ты стала, чем ты сама. Тебе дали все, и не в последнюю очередь – великое благословение уродства, я повторяю, ты сейчас была бы гнилью и прахом, в твоих ребрах ползали бы черви, если бы тебе не повезло родиться уродиной.
Ветер треплет и треплет седой локон Цецилии на темной шерсти ее платка. Щеки ее разрумянились, она снова девчонка, грубоватая и прямая. Но вдруг во взгляде ее мелькает смущение, она спрашивает: неужели ты плачешь, разве я сказала какую-то резкость и довела почтенную престарелую аббатису до слез?
Я никогда не думала, сдержанно отвечает Мари, смаргивая влагу, что настолько тебе омерзительна.
Цецилия с трудом опускается на скрипящие колени, берет руки Мари, подносит к губам и говорит: может, в тебе волей случая и течет королевская кровь, но в остальном ты старая дура. Красота – ничто по сравнению с добродетелью, силой, умом, благородством и таким величием души, что перехватывает дыхание, красота – пылинка по сравнению с горой, занявшаяся соломинка подле горящего амбара.
Поднимайся, старая ты карга, говорит ей Мари. Но лицо ее раскраснелось, она не сдерживает улыбку. А Цецилия, которая всегда говорит правду, когда видит ее, смотрит на это лицо – с усиками, морщинами, проницательными сияющими карими глазами – и понимает, что успокоила гордость Мари до внутреннего света. Цецилия может наговорить ей резкостей куда больших. Но из любви придерживает язык.
Аббатиса теперь много спит. Сидит на солнце вместе с Вевуа – та, как ни странно, еще жива, хотя ей наверняка перевалило за сотню. Язык у нее отнялся, она корчит рожи и фыркает, как обезьяна, Мари видела их целую вечность назад в Вестминстере при дворе.
Вскоре Мари слабеет настолько, что ее уже не выводят во двор, она лежит в постели и пытается молиться с каждым ударом сердца.
Когда не спит, притворяется спящей, чтобы ее оставили в тишине, она думает о своей жизни.
Фрагменты ее возвращаются ярко, словно видения. Цецилия, совсем девочка, они в тот день сбежали из мэнского поместья в Руан, вдруг налетела гроза, капли крупные, как плевки, ливень хлещет, лошадей пустили рысью, поле со стогами сена, лаз в сухое нутро стога, девочки скинули мокрые платья, укрылись шерстяным одеялом, смеясь над близостью тел друг друга, над тем, как стукались локтями, пока копошились в стогу, шум дождя, густой сладкий дух сена. Они легли, прижались друг к другу, чтобы согреться, Мари почувствовала, как колотится сердце Цецилии, как бьется жилка на ее виске, прижатом к плечу Мари, и этот сильный запах, лимонное мыло, лаванда в косе, кожа отдает медом, луком, прелой листвой. Они всегда терлись друг о друга через одежду, никогда прежде не обнажались, не осмелились бы. Цецилия моргнула, ее ресницы пощекотали плечо Мари. Та затаила дыхание, считая до сотни. На счете сто она отстранится или поцелует Цецилию. Но на счете двадцать один Цецилия повернула голову и прижалась губами к шее Мари, а Мари подняла руку, коснулась ее лица, провела пальцами по ее губам, их никто не увидит, никто не помешает, нет нужды отстраняться, задыхаясь, едва скрипнет дверь конюшни и в щель покажется солнце и силуэт на фоне неба, никто внизу, на земле, не знает, где они, холодная рука Цецилии медленно и робко коснулась испода ее колена, пробежала по внутренней части ее бедра до самого межножья. Пусть ее левая рука будет под головой Мари, а правая обнимает ее. Цецилия улыбнулась под ее губами, рука Цецилии описывала круги, не дотрагиваясь до Мари там, где ей хотелось, чтобы до нее дотронулись, Цецилия переместила руку ей на бедро, на изгиб живота, на ребра, соски, наконец она смилостивилась, вновь скользнула рукою вниз и очень нежно прижала ее к средоточью Мари, прежде Мари не осмеливалась просить Цецилию прикоснуться к ней там, и стена, удерживавшая Мари внутри ее самой, начала осыпаться, Мари выскользнула из сознания, погрузилась в кольца наслаждения, расходящиеся из ее средоточия, кульминация всех эпизодов в курятнике, на конюшне, всех поцелуев украдкой, возни в реке, когда мелкие рыбки покусывали их за щиколотки, наконец Мари потеряла способность думать, ее захлестнуло наслаждение, восторг жить в теле, таящем в себе такие сокровища, в удивительном материальном мире, изобилующем красотой. Всю ночь, пока день не выдохнул свое чудо.
Даже сейчас слабое эхо наслаждения
звенит в ее больной плоти.Но не все так уж хорошо. Есть и боль. Как будто тебя грызут или кусают невидимые мелкие твари, лисы или куницы.
И в этой боли возвращение в те месяцы по приезде в аббатство, когда она казалась себе падшим ангелом, низвергнутым из райского света во тьму преисподней.
Мари вспоминает, как однажды ночью, вскоре после того, как она взяла аббатство в свои руки, она проснулась от беспокойства и вышла в густую звездную черноту. В тот день теленка отняли от матери. И корова, и теленок мычали весь день и до самой ночи, мычали так долго, что чувствительные монахини утратили аппетит. Мари мягко попеняла Годе, но та отрезала: отнять теленка от коровы необходимо, если, конечно, монахини хотят, чтобы у них было молоко и масло. Мари замолчала, потому что любила молоко и масло и потому что расстроилась: из-за молока и масла они обрекают скотину на муки. В сумерках корова притихла, но, должно быть, шаги Мари разбудили ее, корова огляделась, не нашла теленка и вновь размычалась; здесь, рядом с коровой, Мари в этом крике послышалось столько тоски, что на глаза ее навернулись слезы. Боль скотины была велика и сильна, как волна, она смыла боль, которую чувствовала Мари. Она вошла в загон, отыскала корову, погладила ее по боку, чтобы утешить. Но корова повернулась мордой к Мари, прижалась широким шершавым лбом к ее животу и груди, Мари обняла ее тяжелую голову, почувствовала, как печаль матери по утраченному теленку течет сквозь нее, потерялась в чужом страдании. Позже – уже отзвонили к утрене, и Мари в темноте, как слепая, пробиралась обратно, – она думала, что, пожалуй, сейчас была ближе всего к Богу, не к незримому родителю, не к солнцу, которое согревает землю и выманивает семена из почвы, а к пустоте внутри себя. Не к Слову, ибо слово произнесенное умаляет величие бесконечности, а к молчанию за пределами Слова – там, где живет бесконечность.
И тогда Мари поняла: неважно, что пределы ее души ничуть не похожи на пределы других сестер, что их учили покоряться с охотою, а ее нет, что они верят в то, что она про себя считает глупостью, неприличествующей достоинству женщины. Они полнятся добродетелью, как чаша полна вином. А Мари нет и, быть может, никогда не будет. Разумеется, в ней есть величие, но величие не добродетель.
И в эту минуту она осознала, как употребить свое величие на благо сестер: она пожертвует пламенем единственной любви, горящей в ее душе, превратит ее в любовь большую, воздвигнет вокруг этих женщин обитель духа, чтобы защитить их от холода и сырости, от вышестоящих, что норовят захватить их, эту невидимую обитель Мари соделает из себя, храм из собственного духа, строение из своей личности, в котором сестры ее будут расти, как младенцы растут в темной и гулкой жаре материнской утробы.
Она вошла в часовню – горела одна-единственная лампада, – увидела в тени и черноте хабитов светлые лица поющих монахинь и подумала, что они похожи на беззащитных голых младенцев, плавающих во мраке околоплодных вод.
И вот теперь, когда она состарилась и умирает в душном, пропахшем травами лазарете, Мари думает: как странно, что перед концом возвращаются не долгие счастливые времена, но пора кратчайших восторгов, пора мрака, борьбы, страстей, голода и напастей.
Она улыбается той себе, что жила в ту пору боли, такой молодой, что верила, будто умрет от любви. Глупая девочка, сказала бы ей Мари. Разожми руки, выпусти свою жизнь. Она никогда не была твоей, не тебе ею распоряжаться.
9
Мари становится хуже.
Однажды ночью она видит, что снаружи кружат псы ада.
Мари садится в отчаянии: нужно предупредить дочерей.
Тише, говорит ей нежный голос, и чьи-то руки ласково укладывают ее на постель. Снимают с нее плат. Она узнает теплоту этих рук, запах трав. Нест. Милая, беспокойная.
В молодости у нее были густейшие, красивейшие волосы, произносит кто-то печально. А теперь посмотрите. Белы как лед. Она узнает этот голос, силится вспомнить имя: тщетно. Но лицо является ей, в ямочках, в золотистой соломе – или это волосы как солома? Губы сердечком. Молодая.
Почему она ничего не видит? Все меркнет перед глазами. Она хочет сказать им, но пока не знает что. Это срочно. Она должна. Ее великие крылья по-прежнему бережно распростерты над обителью.
Вдалеке слышится лай. Да-да, псы ада, их все больше, и прибывают новые.
Теперь она слышит их, слышит их тяжелую поступь, они проворно бегут по земле. Роют ямы в земле аббатства. Убивают овец. Воют, призывают из ада своих сестер. Прислушайтесь, хочется сказать ей своим дочерям, выходите с крестом и молитвой, прогоните псов.
Ибо дочери сего великого места воздвигли один из семи столпов святости, что не пускают в мир зло.
Их благочестие и добродетель хранят на земле благодать Пресвятой Девы.
На их молитвах держатся небеса.
Бедная аббатиса долго болела, но никто об этом не знал, произносит чей-то голос. Много лет она задыхалась от боли, прижимала руку к груди. Потрогайте. Точно камень.
Да, аббатиса ни за что не призналась бы, что болеет. Не хотела тревожить своих дочерей. Так умерла и мать ее, и бабка, это фамильная напасть, увы. Когда не стало бабки, Мари была совсем маленькая, но она видела, как болеет мать. И у нее тоже лицо стало землистое, как у них. Ей осталось недолго.