Адриан. Золотой полдень
Шрифт:
— Аттиана приписали к первому сословию? — перебил его Лонг.
— Как ни грустно это не звучит, но он, Ларций, возведен в сенаторы, — ответил Лупа, затем продолжил. — Ты послушай, что было дальше. Этот пронырливый опекун заявил: «Я удовлетворен, что именно ты, мой воспитанник, занял престол. Разве это не награда мне, старику, отправляющемуся на покой? Выполни последнюю мою просьбу — подержи преступницу в Карцере. Пусть римский плебс полюбуется на нее, пусть ужаснется ее деяниям, тогда тебе будет проще управлять им. Увлекшись преступницей, гражданам будет легче забыть, что случилось с твоими врагами». Он доказывал, что привлекающая внимание новость держится в Риме недолго, не более недели.
Лупа чуть расслабился, почувствовал себя свободнее. Он налил себе прохладной калды и отпил, затем продолжил.
— Император удивился — неужели интерес к Лалаге способен вернуть плебсу любовь к императору? Нет, ответил Аттиан, интерес к чудовищу способен отвлечь римлян от дурных мыслей и ненужных властям предположений, а это первая ступенька к народной любви. Правда, к этому, добавил старикашка, еще надо добавить раздачу сестерциев, гладиаторские бои, а также парочку расправ с преступниками в Колизее. Это благотворно подействует на римский народ в столице и в Италии.
— Я не понял, — развел руками Лонг. — Тимофею поддержат в темнице, затем публично казнят?
— Нет, отправят в твой дом, — объяснил Лупа.
— Что же в ней такого, — пожал плечами Лонг, — что сможет заинтересовать римскую толпу? Конечно, она хороша собой, но мало ли красоток в Риме! Пройдись по любому портику, их там не счесть. На любой вкус, по любой цене! Чем пресыщенных римлян может привлечь Тимофея?
— Ты ничего не знаешь? — осторожно спросил Лупа.
— Что я должен знать?
— Как она поступила с сыном верховного жреца храма Астарты? Как из-за нее обошлись с любимым палачом Адриана? Тебе разве не известно, что она — чудовище?
Глядя на вмиг поглупевшего, не сумевшего скрыть изумление Ларция, гость невольно рассмеялся. Потом вкратце поведал историю, приключившуюся с Лалагой.
Префект долго сидел молча, видно, обдумывал услышанное, затем спросил.
— Кем же я буду выглядеть во всей этой истории? Об этом император подумал?
— Да, — твердо кивнул гость. — Я напомнил ему об этом. Я сказал, вряд ли драгоценную матушку обрадует слава, которая обрушится на верного ей человека. Адриан вполне серьезно отнесся к этим словам. Он заявил, что сам все расскажет Плотине, что добьется у нее согласия. Но Аттиана он поддержал. Того, мол, требуют государственные интересы. Послушай, Ларций, ты никогда не ссорился со старикашкой, не перебегал ему дорогу?
— Ничего такого не припомню, — решительно ответил Лонг.
Лупа пожал плечами.
— Я пытался внушить императору, что анекдот с Лалагой это не более чем политический жест, рассчитанный на самую грубую и дикую массу. Неужели лицезрение храмовой проститутки способно помирить цезаря с Римом? Не будет ли более действенной мерой принятие законов, ослабляющих налоговый пресс. Может, следует дать больше прав рабам? Аттиан высмеял меня.
Лупа неожиданно шмыгнул носом, потом с обидой признался.
— Старикашка презирает меня, Ларций. Для него я все тот же раб, который посмел отказать господину, отцу римского народа, в утехе. То есть проявил строптивость. Следовательно, мне никогда нельзя доверять. Ты тоже так считаешь, Ларций?
— Ты знаешь ответ на этот вопрос, иначе не задал бы его, — рассудил Лонг.
— Ты, хозяин, как всегда прав — кивнул Лупа. — Первое дело для политика научиться задавать вопросы, на которые знаешь ответ. Никаких других вопросов высокопоставленным особам задавать не следует, иначе можно лишиться головы. Я задал такой вопрос Адриану. Я спросил, разве Лонг заслужил, чтобы ради государственных интересов к нему вновь вызывали нездоровый интерес, выставляли на всеобщее посмешище?
— И что? — спросил Лонг.
— За него ответил наш новый
сенатор, — скупо усмехнулся гость. — Он наставил на меня указательный палец и заявил: «Ты становишься несносен».— А цезарь?
— Он промолчал.
* * *
Публий Ацилий Аттиан, знавший Рим как свои пять пальцев и имевший опыт общения с плебсом, оказался прав.
Рим не был бы Римом, если бы интерес к блуднице, зародившийся не без помощи людишек Аттиана и городского префекта, не вытеснил сожаления и испуга, умертвивших город после казни всеми уважаемых полководцев.
Как только по Городу пробежал слух, что в Карцер в компании с каким-то старым колдуном — христианином доставлена таинственная преступница, посягнувшая на божественный член, каким от рождения награжден мужчина, как на улицы и площади города, еще вчера содрогавшегося от страха перед деспотом, вновь прихлынула жизнь.
Покушение азиатской блудницы на источник жизни, на священный фасцинус, на установленный Юпитером порядок оплодотворения, тоже вызывало ужас, но ужас трепетный, густо замешанный на любопытстве, далекий от безысходности и потери надежды на справедливость, которая придавила город после казни полководцев. На этот раз в страх умело подбавили чуточку гордости — оказалось, что Лалага является римской гражданкой, а жертва — низким, развратным азиатом, посмевшим оскорбить Рим в извращенной форме. Это открытие придало всей истории вполне патриотическое звучание, ведь, как известно, римляне были чрезвычайно патриотичны.
Однако патриотический угар недолго кружил головы жителям столицы. Страсти поутихли, когда выяснилось, что блудница предназначалась в подарок однорукому префекту Корнелию Лонгу. В этом растянутом во времени, хорошо замаскированном обмене любезностями между нынешним императором и выступившим в защиту его прав на престол, известным гражданином было что-то подозрительное, намекающее на гнусное деяние, недавно потрясшее Рим.
В дарении подобного рода при учете известных обстоятельств ощущалась какая-то неуловимая насмешка нового цезаря над римским народом, пренебрежение чаяниями простых людей.
Получается, Лонг, этот однорукий пень, каждую ночь будет испытывать прикосновение белоснежных, доставляющее неслыханное удовольствие резцов, а остальные пусть скрипят зубами?! Негодование усилилось, когда по городу пробежала весть, что Лалага принадлежит к секте нечестивых назореев и, следовательно, ее кровожадность вовсе не дар, ниспосланный богами Рима, а коварная попытка приучить жителей к чуждому италийцам христианскому обряду. Ничего другого от христиан не ждали, все они казались подозрительными людьми. В Риме их откровенно недолюбливали за скрытность, за нежелание участвовать в церемониях поклонения божественным императорам. Принадлежность к секте многое объясняла — и неимоверную жестокость, и остроту зубов, и посягательство на дар Приапа.
Что касается префекта Лонга, согласившегося впустить в дом эту особу, улица сошлась на том, что каждый по — своему сходит с ума. Видно старик так увлекся красоткой, что забыл об осторожности, но это его личное дело. Обида у граждан, разочаровавшихся в божественной силе Лалаги, не проходила. Она тлела даже после того, как в конце января началась война на Данувии.
Шумиха с Лалагой очень подействовала на Корнелия Лонга. Вначале ему не давали покоя посетители. В несколько дней он обрел множество друзей, которых прежде никогда в глаза не видывал. Затем поток доброжелателей сменили толпы бездельников, осаждавших его дом и призывавших префекта не подпускать к родным пенатам иноземное чудовище. Скоро стало невыносимо появляться на улицах города, где каждый негодяй старался заглянуть в его носилки и поинтересоваться, как оно, когда блудница прикасается зубками?