Афоня или путешествие тверского купца Никитина к Древу желаний
Шрифт:
— Стоять, нах! Всем, ля!
— Ты, чью это, гярская морда, мать собрался обесчестить в извращенной форме?
— Мустафы, друга твоего, — бесстрашно закатился Афоня.
— За что это, ишачья ты какашка?
— За то, что к тебе извергу направил, а ты оказался не великий мореход, а китайская морда и авторитарное мудило! Зигмунд, прикрывай спину, я щас этому мореману череп проламывать буду!
— Стоять, сказал, нах! А за каким циклопом он тебя ко мне направил?
— Сказал, что ты до Индостана подбросишь, так как все одно порожняком по морю гоняешь, переключатель на свою жопу ищешь. Внука своего в провожатые дал, но тот ртуть беспринципная, слинял в неизвестном направлении в своих башмаках-скороходах.
— Маладец, Маленький
— Да у вас тут на Востоке любой гость, хоть даже и с охранной визой или дипломатическим паспортом, все одно, хуже татарина.
— Кто такой татарина? Не знаю. Мустафу знаю. Маленького Мука, тоже знаю — говнистый пацан. Заходи в каюту, не хвылюйся, никто тебя теперь не обидит, я сказал, нах! Знаешь сколько в Багдаде воров и прочих деклассированных элементов? А в порту их в тысячу раз больше. Если эту шушеру не продавать в рабство и не убивать, то любой город может превратиться в воровскую столицу мира. Вот я и прореживаю воровскую прослойку общества. Все отребье вывожу за море и продаю в рабство. Пусть безобразят в других державах. Так что я в определенном смысле не только этнический, но и нравственный санитар и ассенизатор Персии.
— Известный санитарный принцип, — отдышавшись после драки, снова начал умничать медведь. — Сгребать все говно со свое улицы, и вываливать на соседнюю или всех деклассированных элементов за сто первую версту вывозить, чтобы глаза не мозолили.
Во время этой дружеской беседы в каюту поскребся боцман. После потасовки с нашими путешественниками, выглядел он уже не очень браво. Оба глаза заплыли, ухо было надорвано медвежьим когтем, а нога в колене и вовсе не сгибалась.
— Кэп, там эта… твоя Гюльчатай приперл…, извиняюсь, пришла. Орет дурниной, что ты ее вчерась обещал на корабле покатать.
— Баба на борту к несчастью, — снова встрял Зигмунд.
— Пошли ее нах! — отмахнулся мореход.
— Это кого послать нах?! — прозвучал не предвещающий ничего хорошего женский голос. В каюту вошла восточная красавица. Синдбад сразу опрокинулся лицом. Теперь весь его вид, а особенно глаза напоминали собачьи, причем именно так обычно выглядит взгляд четвероногого друга человека в момент, когда он гадит на дорогой ковер, причем в присутствии хозяина.
Позади разгневанной красотки, держась за пах, и с расцарапанным в кровь лицом, со следами зубов на носу стоял матрос с совершенно тупым от вероломства красотки выражением лица. Синдбад промямлил:
— Нет, нет, дорогая, это мы про другое…
— Отдать швартовы, нах! — голосом, не терпящим возражений, скомандовала Гюльчатай. — Мой сундук с нарядами и парфюмерией поставить сюда! Где моя собачка, нах! Всех на рее за яйца подвешу!
Боцман обреченно засвистел в свою дудку.
Морское путешествие
Афанасия вместе с Зигмундом поселили в кубрик, а жеребца отправили в трюм, чтобы не маялся морской болезнью и не мешал матросам. Гюльчатай скрылась с капитаном в его каюте. О том, что им есть чем заняться наедине, было слышно в течение всего выхода в открытое море — из капитанова отсека по переменке были слышны то синдбадов рев, то гюльчатаевы стоны.
Когда же морской ветер наполнил паруса, на палубе в весьма потрепанном виде появился присмиревший и уставший Синдбад. Он сел на корме, спиной к ходу и, покачивая головой и тихо матерясь, что-то долго рассматривал у себя между ног. Потом приказал принести ему чудодейственный бальзам и еще полчаса тщательно смазывал себе промежность. Только после всех этих гигиенических манипуляций, капитан пришел в себя и приступил к выполнению своих капитанских обязанностей.
Медведь Зигмунд с большим состраданием наблюдавший поведение Синдбада, чтобы хоть как-то поддержать мужчину изнахраченного любвеобильной
нимфоманкой, выцарапал когтем на бизань-мачте сакраментальное: «все бабы — суки», после чего отправился поделиться своими мыслями с Афоней.— Скажи, друг Афоня, — начал беседу медведь. — Вот я что-то не припомню, чтобы ты, когда-нибудь рассказывал про девок или про любовь свою первую. Ты что же это противоположным полом вообще не интересуешься?
— Почему же, — возразил путешественник. — Как и все нормальные пацаны дрочу иногда.
— А бабы у тебя живой никогда не было?
— А может, я за нею в Индию и подался, — устыдился своей девственности путешественник.
— Ну, тогда тебе крупно повезло, потому что я самый главный для тебя в этом деле советчик. И проницательность моя границ не знает, так что я тебе быстро вторую половину среди бесерменских красоток подберу. Ты только обещай, что будешь моего совета слушаться.
— Заметано.
В это момент, слегка покачиваясь, на палубу выпросталась Гюльчатай. На ней кроме газа были надеты лишь трусики, аккуратно заправленные между ягодиц, толи заботливой рукой самой модницы, толи бесстыжей дланью Синдбада.
— А ничего девка у капитана, — констатировал Зигмунд.
— Ага, только сильно визгливая, видно давно ей в репу никто не въезжал, — неожиданно огрызнулся Афоня, из чего медведь сделал вывод, что его товарищу Гюльчатай очень даже понравилась.
Гюльчатай, словно услышала разговор наших друзей, аппетитно оттопырив попку, начала плевать за борт в резвящихся дельфинов. День клонился к закату. От красного цвета солнца или от округлых ягодиц прелестницы команда с высоким напряжением в штанах драила палубу.
Не до красот было только капитану, его одинаково тошнило, как от моря с закатным солнцем, так и от попки Гюльчатай. Друзья подошли к Синдбаду и, прочувствовав его настроение, постарались рассказом развеять его тоску.
* * *
Сказка Зигмунда для разгона тоски у Синдбада — морехода.
Жил на Дону один шалопай. Звали его Стенька Разин. Авантюрист, каких еще поискать. Он хоть и шалопай, но казак-то был добрый. То войска ведет крымского хана тиранить, то объявит войну османам. Погулял он по Дону всласть. Потом решил на Волгу податься, с калмыками силой померяться.
И не то чтобы ему калмыки были на лицо неприятны, или пахло от них дурно, просто скучно ему стало, да и дорога на Персию через калмыков ему показалась короче. А тут боярин один возьми да с его старшим братом полайся. Не понравилась боярину Долгорукому казачья вольница. Да так поссорился, что взял да казнил Стенькиного брата Ивана.
Очень такое боярское поведение не понравилось Степану. Жутко он рассердился на всех бояр, что ни с кем не разговаривал три дня и три ночи. Потом тризну по брату три недели справлял и сильно бражничал. Допился до чертей, вернее до того, что однажды поутру вдруг почувствовал себя спасителем отечества. Тут же объявил, что все дьяки и воеводы — враги отечества и главное враги царя. Запустил слух, что с ним вместе супротиву бояр и дьяков выступают: цесаревич Алексей Алексеевич и патриарх Никон, которого он вызволил из ссылки. Оно откудова же неграмотному донскому казаку знать, что цесаревич давно, как помре и нету его уже на белом свете.
И пошел он устраивать кровавый пир на Волге. Всех воевод и дьяков вешал, а торговые караваны нещадно грабил.
Голытьба местная его, что характерно, одобрила. А что ей, голытьбе, ей лишь бы не работать. В одном месте стенькиной дружиной даже баба руководила — беглая монашка Аленка Арзамасская. Та вообще лютая была. Когда Долгоруков, наслышавшийся об европейской инквизиции, все же захватил ее в плен, то объявил ведьмой и спалил на костре. Но к тому времени вся приволжская перхоть — марийцы, чуваши, мордва и прочая переметнулась к Стеньке. Не прошло и месяца, как гуживанила вся Волга.