Александр Беляев
Шрифт:
Такое он рассказывал в 1939 году. Понятно теперь, где источник репортерской осведомленности — писатель Беляев ему все это и поведал.
И поведал чистую правду… Вот письмо, отправленное Беляевым Вере Былинской еще 22 ноября 1922 года:
«Вы вероятно уже знаете, что я заболел костным туберкулезом спинных позвонков и три года пролежал, свалившись с параличем (так!)ног. Паралич прошел чрез несколько месяцев, но три года пришлось выдерживать скучный курс лечения абсолютным покоем! Увы, только не моральным покоем!» [169]
169
Рукописный отдел Центральной научной библиотеки Союза театральных работников РФ. Фонд А. Р. Беляева. Оп… 1. Ед. хр. 4. Л. 1.
Все сходится: костный туберкулез, паралич, три года неподвижности…
А кроме того, в письме сказано:
«Неужели только шесть лет прошло с тех пор, как мы не видались с Вами, а не шесть столетий?»
Письма отправлено адресату в конце 1922 года. Отсчитаем шесть лет назад — получим 1916-й. После чего написано:
«Вы вероятно уже знаете, что я заболел костным туберкулезом спинных позвонков и три года пролежал, свалившись с параличем ног».
«Вероятно…»
Так что отъезд в Крым на длительный срок мог состояться не раньше ноября 1916 года (этим месяцем датированы последние регулярные публикации в «Приазовском крае»).
В Ялте тоже выходили газеты, но ни в конце 1916-го, ни в 1917 году ни одной беляевской публикации мы в них не отыщем… Видимо, и вправду стало ему не до писания!
А в Ялте, как и во всей России, тем временем случились две революции.
И Беляев нарушил молчание: 9 декабря 1917 года в «Приазовском крае» появляется его статья «Отклики». Задумана была целая серия, но первый отклик — «О хорошем тоне» — оказался последним.
«Бедная русская революция, а вместе с нею, и бедная Россия! Они гибнут жертвою хорошего тона…
В политике также есть книги о хорошем тоне. О том, чт о принято, чт о „comme il faut“ и чт о „fi donc!“.
Гласность — comme il faut, закрытые двери общественных заседаний — fi donc!
Свобода печати — comme il faut, цензура — fi donc!
<…> Но, свято храня катехизис хорошего тона, не надо забывать, что „суббота для человека, а не человек для субботы“, не надо становиться фанатиками хорошего тона, сектантами политического comme il faut.
К сожалению, для бонтонных политиков человек всегда был для субботы.
Революция, например, принесла отмену смертной казни. Это был красивый, идеалистический жест.
Но жестокая жизнь очень скоро поставила дилемму: или смертная казнь для единиц, или смерть для сотен от озверевшей толпы. Для всех, не ушибленных хорошим тоном, вопрос решался простым арифметическим расчетом. Иначе рассудили благовоспитанные политики.
— Позвольте — говорили им, — но ведь фактически смертная казнь существует в самой отвратительной форме?
— Нет, — отвечали „бонтоны“, — там не смертная казнь, а самосуд!
— Но ведь партия с[оциалистов]-р[еволюционеров] допускала убийство человека, как средство борьбы, в достижении общего блага?
— То не смертная казнь, а террористический акт!
Странная логика! Будто убийство перестает быть убийством, если его назвать самосудом или террористическим актом!
<…> Из крупных, ответственных политиков едва ли не один А. Ф. Керенский вполне ясно представлял, как трудно совместить в бурный период государственного переустройства хороший политический тон с требованиями жизни.
Политика — грубое ремесло. В ней трудно „капитал приобрести и невинность соблюсти“. Благовоспитанный политический мальчик, А. Ф. Керенский терзался от этой двойственности. В этом была его глубокая личная драма: как сохранить революционный капитал, не губя своей „невинности“? Он так и не решился сделать выбор между хорошим тоном и хорошей политикой… хороший тон учил о том, что неприлично смотреть на обнаженную женщину, а ему приходилось спасать обнаженное тело свободы из рук насильников, которые спешили раздеть ее и „поделить ризы ея“, и сшить из них себе шубу.
И Керенский то хватался за обнаженное тело гибнущей свободы, то стыдливо закрывал лицо руками. То отменял смертную казнь, то вновь вводил ее, то, оставляя ее юридически, отменял фактически, то истерически кричал о железе и крови, то, не менее истерически, клялся „провалиться на этом месте“, если он прольет хоть каплю крови, то садил большевиков в тюрьму, то выпускал их, то шел войной на Петроград, то заключал перемирие и исчезал в пространстве.
И исчез. Пал жертвою хорошего тона.
Но он все-таки колебался, он видел невыполнимость хорошего тона во всей чистоте.
Другие не видят и этого. Не считаются ни с чем.
Даже с фактами.
Тем хуже для фактов, — невозмутимо говорят они.
Гордый лозунг: „В борьбе обретешь ты право свое“ расплылся в хорошем тоне в какое-то дряблое непротивленство.
Только в самое последнее время живая жизнь будто бы стала пробивать толщу политического консерватизма. Такой признанный вождь, как Церетели, — говорят, — заявил (пока только заявил, но и этого уже много), что большевизм он определенно причисляет к контрреволюции… А Чернов, — передают, — будто бы даже сказал, что всем, противящимся созыву Учредительного Собрания, партия с[оциалистов]-р[еволюционеров] напомнит старые методы борьбы.
Вот первое слово, достойное последовательного революционера.
Только не поздно ли? Разве хороший тон уже не погубил революцию? Разве от всех наших свобод не осталась одна тень?
Увы, свободы приходится вновь завоевывать!» [170]
170
Приазовский край. 1917. № 288.9 декабря. С. 3.
Статья напечатана 22 декабря 1917 года по новому стилю. А 18 января 1918 года в Петрограде открылось Учредительное собрание.
Председателем выбрали Виктора Михайловича Чернова, эсеровского вождя. Того самого, что грозил большевикам вспомнить старые методы борьбы, иначе говоря — пугал террором. Заседали всю ночь, а утром узнали, что караул устал. Разошлись по домам. А когда вернулись, увидели на двери замок. Нерушимость замка охраняли пулеметчики и две пушки.
Депутаты обиделись, но от шумного протеста воздержались: вспомнили, что демонстрацию рабочих и служащих в поддержку Учредительного собрания большевики вчера расстреляли. 19 демонстрантов погибли.
Плохим пророком оказался Беляев — считал действующими лицами политические трупы (Керенский) и полутрупы (Чернов с Церетели), возлагал на них надежды и обрушивал бич сатиры… И фельетонная легкость обвинений нимало не соответствовала тому, что уже творилось на самом деле.
Выскажем свое неудовольствие Беляевым и… задумаемся. Ведь фантазией он обделен не был… Но, быть может, сама невозможность для него осознать то, что происходит, ярче всего свидетельствует о немыслимости происходящего для вменяемого человека?!
Ну, ладно — то было далеко, в Петрограде… А что в Ялте, в Крыму… 8 января 1918 года в Ялту из Севастополя прибыл эсминец «Гаджибей» и высадил десант. Десант, при поддержке авиации (гидросамолеты), вступил в бой. С кем?
Дело в том, что признанной власти тогда в Крыму не было: в Симферополе заседал совет, в Бахчисарае — курултай, Севастополь объявил себя «южным Кронштадтом»… И никто никому не подчинялся! Но оружие было у всех. Вот с воинством курултая — татарским эскадроном — матросы
и сражались. А поскольку татары упорно сопротивлялись, пришлось звать на подмогу еще два эсминца — «Керчь» с «Дионисием».Корреспондент «Петроградского эха» писал:
«На улицах форменная война: дерутся на штыках, валяются трупы, течет кровь. Начался разгром города» [171] .
Из Симферополя картина виделась куда прозаичнее:
«Высадившиеся в Ялте матросы и хулиганы разогнали и навели страх не только на жителей города, но и на жителей окрестных деревень.
Старики, женщины и дети принуждены были холодные и голодные ночевать в поле. <…>
Для действий против большевиков из Симферополя в ночь на 10 января на автомобилях отправлена особо дисциплинированная часть в составе одной роты. <…> Отряд… прибыл на место, соединился с мусульманскими войсками и совместно с ними двинулся на большевиков.
Большевики, видя свою неорганизованность и бессилие, выслали парламентеров, которым было предъявлено требование немедленно же сдать оружие, находившееся на руках у большевиков. После недолгого колебания большевики приступили к сдаче оружия. Между прочим, большевиками сданы два бронированных автомобиля, неизвестно откуда ими добытые.
Татарские войска вступают в город» [172] .
171
[Вырезка из газеты «Петроградское эхо»1 // Государственный архив Автономной Республики Крым. Ф. П-150. Оп. 1. Д. 67. Л. 24–24 об.
172
[Б. п.]К событиям в Ялте // Южные ведомости. Симферополь. 1918. № 8.11 января.
Так оно, наверное, все и было: в Ялту матросы приплыли не воевать (войск в городе не было), а грабить и безобразить. И получив за свои художества по мордам, матросы призвали на помощь еще два эсминца и зачистили Ялту снарядами…
Засим победители занялись расстрелами. Убивали с видом на море — на главном молу.
Через полгода об этом стихами расскажет юный Владимир Набоков:
173
Ялтинский голос. 1918. № 102. 8 сентября (новый стиль).
Впрочем, и противник оказался не более приличен: выбитые из Ялты татарские кавалеристы принялись за истребление местных греков…
А потом пришли немцы, большевики сбежали. Возникло и местное русское правительство, но никто, кроме создавших его немцев, с ним дел а вести не хотел. В ноябре ушли немцы, пришла Антанта. В апреле 1919-го снова приходили большевики — всего на десять недель. Даже террора толком не успели развернуть. Зато следующие полтора года Крым был безукоризненно белым.
И донельзя культурным и образованным. Лучшие русские люди собрались на крымском пятачке. И не только артисты, журналисты, писатели и певцы… Хотели открыть сразу три университета — в Севастополе, в Ялте и Керчи… Столько съехалось сюда бесприютных профессоров и приват-доцентов, что открывшийся в Симферополе новый, с иголочки, Таврический университет их уже вместить не смог. В Керчи университет, наименованный Боспорским, кстати, и открылся. А еще в Ялте захотели и открыли кинофабрику! До сих пор существует под вывеской «Ялтинская киностудия»…