Александр Блок
Шрифт:
Блоку тридцать три года. Опыт муки, страдания, «поругания счастия» у него велик. Пришла пора взглянуть на мир с иной стороны. Летом 1913 года он набрасывает несколько строк, начиная словами: «Как океан меняет цвет…» — и заканчивая фразой: «И слезы душат грудь». Потом вписывает наверху одно слово, получается: «И слезы счастья душат грудь». Точка не поставлена. У счастья пока нет точного имени.
Любовь Александровна Андреева-Дельмас, тридцатичетырехлетняя оперная певица, урожденная Тищинская, родилась и выросла в Чернигове (вспомним «хохлушку» Садовскую, тоже певицу, хотя и самодеятельного уровня). Замужем за известным в ту пору басом-баритоном Мариинского театра Андреевым.
Земная, разумная, уравновешенная женщина с умеренными профессиональными амбициями. Осенью 1913 года ее приглашают в качестве второй исполнительницы партии Кармен в спектакле по опере Бизе. В премьерном представлении Кармен другая — певица Давыдова, чью караимскую внешность в театре сочли более «испанской». Андреева-Дельмас появляется на сцене начиная с третьего спектакля, в октябре. Тогда-то ее впервые видит и слышит Блок.
А что ей о нем известно к тому времени? На исходе своей долгой жизни, в 1969 году, Дельмас напишет: «Признаться откровенно — А. Блока никогда не видела, но стихи его некоторые знала. Иногда задумывалась: почему в них часто такая грусть, такая глубокая печаль, но не светлая, как у моего любимого Александра Сергеевича Пушкина. Вероятно, у него трудная жизнь?»
Женская наивность бывает порой неотразимо проницательной. Чего недостает Блоку, чтобы сравняться с Пушкиным в универсальности, в полноте жизненного и поэтического опыта? Ответим пушкинскими словами: «Говорят, что несчастие есть хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет». Так что открывалась новая перспектива… Встретилась женщина, чей эмоциональный склад таков: «Я любила радость жизни. Не скрою, что жизнь меня баловала: я чувствовала всегда крылья, хорошее настроение не покидало меня и окрыляло».
Ни трагического надлома, ни инфернальности, ни вечного этого дамского «сама не знаю, чего хочу». Сразу ли угадал Блок в театрально-роковой Кармен светлую душевную изнанку? Так или иначе, он действует очень неспешно, смакует само приближение чувства. Двенадцатого января 1914 года он записывает: «Вечером мы с Любой в „Кармен” (Андреева-Дельмас)».
Посмотрим на общий эмоциональный фон января — февраля.
«Удивительно серо и как-то тошно». «Тяжело. — Днем, злой, заходил к маме». «Страшная злоба на Любу». «Полная раздавленность после религиозно-философского собрания». «Опять вечером и ночью брожу в тоске. Уехать бы — куда?»
По поводу разных приглашений: «Не пошел я”. “Я не пойду опять». «Я опять не пойду». «Днем я перешел Неву по тающему льду. Скука». «Тоска, тоска». «Тревога к ночи». «Четвертая годовщина Коммиссаржевской. Открытие ее бюста. Я не пошел. Чествовала всякая старая сволочь».
Даже учитывая, что сам жанр дневника (записной книжки в том числе) допускает постоянное уныние и жалобы, — чересчур уж мрачно. И вдруг, четырнадцатого февраля, — просвет: «„Кармен” — с мамой. К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас — мое счастие”». Автор даже на тавтологию сбился, дважды употребив в одной фразе одно слово, означающее редкое для него состояние.
В тот же день певица получает букет красных роз и конверт с печатью «А. Б.». Письмо начинается с прямого и незамысловатого признания: «Я смотрю на Вас в „Кармен” третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. <…> Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, — невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что вы знаете, может быть, мое имя».
«Сердце знает, что гостем желанным / Буду я в соловьином саду…» Блок не сомневается в успехе. Не потому, что он опытный обольститель, владеющий техникой ухаживания. И не потому, что он, говоря современным языком, уже сделался «звездой», что его самого
нередко атакуют барышни с букетами. А потому, что такой сильный и неподдельный порыв не может не вызвать ответного отклика.Тем не менее миг первой встречи оттягивается на целых полтора месяца. Почему?
Может быть, Блок опасается спугнуть чувство. Не обернулось бы оно разочарованием, к тому же физическое сближение с женщиной ему не всегда в радость, особенно после усиления недуга, давшего о себе знать года два назад. Это, впрочем, проза, а есть и причина поэтическая: рождается новый стихотворный цикл «Кармен», который весь — предвкушение страсти. И это предвкушение автор — осознанно или неосознанно — стремится продлить. «И слезы счастья душат грудь / Перед явленьем Карменситы», — будет дописано на старом июльском черновике четвертого марта, рядом с пририсованным профилем певицы Дельмас.
Второго марта он снова спешит в театр, хотя поет Давыдова, а Дельмас сидит в зале. Просит «пожилую барышню», служащую театра, показать ему Андрееву-Дельмас. Та показывает со словами: «Вот сейчас смотрит сюда, рыженькая, некрасивая». Блок наблюдает за ней издалека. Срывается с четвертого акта, в гардеробе узнает, что Дельмас уже ушла. Идет в сторону ее дома (она живет совсем рядом с Блоками, тоже на Офицерской), расспрашивает дворника и швейцариху, где же заветный подъезд. Те путаются, сбивают с толку. Впрочем, скорее он сам чуть ли не нарочно повсюду плутает, затрудняя себе возможность встречи.
«Я путаюсь» — так и пишет он в тот же день озадаченной певице, нагружая любовное послание довольно парадоксальной эстетической рефлексией: «На Вашем лице написана какая-то длинная, мне неизвестная жизнь. Если бы Вы <…> приняли меня как-то просто, — может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства (простите, я профессионал тоже, это не отвлеченность, это — тоже проклятие). Ну, как Забела и Врубель, что ли. „Реализм”».
Жена художника Врубеля Надежда Забела была оперной певицей, что и наводит Блока на параллель. А свое новое чувство он стремится соединить с новой эстетической моделью, которую именует «реализмом». Что важно — в кавычках. Раскрыть их помогает довольно пространный пассаж в записной книжке (шестое марта 1914 г.). Начинается он с интересного афоризма: «Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства».
Так ли это? Пожалуй, сформулированный Блоком принцип относится только к произведениям, сориентированным на реалистический вектор. В модернистском творчестве все-таки больше искусства, чем «не искусства». Но важна сама постановка вопроса. Примечательно, что Блок задумывается о соотношении «искусства» и «не искусства» как раз в то время, когда в русском литературоведении зарождается «формальный метод», основанный на сходной антитезе «материала» и «приема». Блока страшит «яд модернизма», культ приема и стиля. Он сравнивает модернистское искусство с «радиоактивированьем», убивающим живой материал. По сути дела, Блок мечтает о гармоничном балансе «искусства» и «не искусства», стиля и материала. Это и есть его особенный, личный «реализм».
Именно в таком контексте рождаются гиперболические суждения: «Люблю в „Онегине”, чтобы сердце сжалось от крепостного права». «Очень люблю психологиюв театре. И вообще чтобы было питательно». В советское время эти фразы выдергивали и цитировали с целью доказать: Блок «исправился», порвал с модернистами и навсегда перешел на позиции социально-критического реализма. Но гипербола есть гипербола. «Крепостного права» в «Евгении Онегине» немного, чтобы не сказать нет совсем. Блок, надо полагать, имеет в виду эмоциональную составляющую пушкинского романа, роль человеческих отношений между героями.